– Критики вас с конца восьмидесятых числили концептуалистом, поэтом-пересмешником. Вы сами согласны с такой оценкой?
– В буквальном смысле концептуалистом я никогда не был и себя так не называл. Хотя ничего постыдного в этом нет – среди концептуалистов есть авторы, которых я глубоко уважаю. Но сам я был всегда традиционным лирическим поэтом. На мой взгляд, поэтические направления друг от друга отличаются не техникой письма, а "художественной идеологией" – такое вот нелепое словосочетание, но ничего изящнее придумать не могу. Моя "художественная идеология" мало чем отличается от поэтов ХIХ века. Но критики у нас – как и все мы – люди достаточно ленивые, им легче, чем разбираться, всех валить в одну кучу. Называли меня концептуалистом, потому что я был в компании покойного Пригова, Рубинштейна. И по сходству некоторых технических приемов, которые сейчас просто общее место, но и в конце восьмидесятых были не ахти уж какими новаторскими. Это оперирование в самом простом случае – цитатами, в более сложных – стилизациями. Но использование цитаты в той или иной степени было свойственно практически всем мало-мальски вменяемым художникам – не только литераторам – последней четверти ХХ века. Просто стало ясно, что если человек пишет, положим, пятистопным ямбом, это само по себе уже цитата, сам пятистопный ямб уже несет столько смыслов, столько отсылок к классическим текстам – от Шекспира до советских классиков!
Но меня всегда смущала – я это скрывал, а сейчас, поскольку человек пожилой и мало чего боюсь, не скрываю – зацикленность разговоров, касающихся искусства, на формальных моментах. Когда-то это было объяснимо; сейчас становится дурной традицией, поскольку все-таки, кроме игры форм, есть главное – смысл. Формы, какие бы ни были прихотливые или подчеркнуто простые, нужны только для того, чтобы донести до читателя смысл. И о смысле стало уже давно как-то неловко говорить: все боятся быть похожими на советских учительниц средней школы. Эта боязнь какая-то глубоко детская и провинциальная. Но мы уже взрослые и культурные люди! Не надо бояться быть похожими на учительниц, они очень часто говорили более здравые вещи, чем в своих эссе писал мой любимый Владимир Набоков, как это ни парадоксально. И то, что искусство должно служить истине, добру и красоте – это так; потому что иначе оно будет служить лжи, злу и уродству, третьего не дано. Если мы говорим о настоящем искусстве, которое как-то задевает читателя, – оно не может быть нейтральным. Как мне сейчас кажется, те цели, которые я перед собой ставил, не изменились: смеяться над тем, что смешно; плакать над тем, что должно вызывать слезы; гневаться на то, что достойно гнева.
– Как возник замысел этой последней книги – со стихами о Христе?
– В моих стихах христианство всегда присутствовало – как некая точка отсчета, ориентир, планка. Например, нелепость, ужас, смехотворность советской жизни должны проявляться на фоне какой-то нормы; этой нормой для меня всегда было христианство. Эта книжка – "дайджест" всего, что я написал. Одно стихотворение там 1986 года. Кроме всего прочего (хотя это двадцатая по степени важности цель) мне хотелось сказать: всё, хватит, я никакой не "современный автор", я совершенно дремучий моралист! И был им всегда. Вот, пожалуйста смотрите: и в 1986 году я писал то же самое, и считаю, что это правильно. Может, я это даже с излишней запальчивостью доказываю. Мы живем в культуре настолько сумасшедшей, что кто-то может углядеть в этом эпатажный жест.
Мне хотелось показать, что о Христе можно говорить, не впадая ни в кощунство, ни в такое елейное стилизаторство, которое делает бессмысленным высказывание, потому что пролетает мимо ушей. Я попытался то, что люблю, выразить так, чтобы люди, как и я, не укорененные в церковной традиции, а может, вообще не связанные с христианством, что-то поняли. Почувствовали, что это живое и самое важное, что есть.
– А почему "потешки"? Чтобы не отпугнуть фундаментализмом?
– Это имеются в виду такие, знаете, детские книжки, русские народные потешки, где там: "Ваня-Ваня, простота, купил лошадь без хвоста". Меня давно увлекает эта игра с совсем детскими формами высказывания, по которым, по-моему, все тоскуют: по простоте, по детской незамысловатости. Кроме того, я последние годы пытаюсь английскую поэзию читать в подлиннике, и когда уже начал писать эту книгу, открыл, что была в ХХ веке удивительная английская писательница Дороти Сэйерс. Ее у нас в основном знают как автора чудесных детективов; но она и переводчик "Божественной комедии". А в юности написала две книги стихов, одна из них – "Христианские песни и сказки", из нее я взял эпиграф для своей книжки. В России Сэйерс выходила в чудесном переводе Натальи Леонидовны Трауберг, есть очень неплохой сборник, правда, его трудно достать. Там несколько ее эссе, на мой взгляд блистательных, пьеса, где среди действующих лиц – ангелы, и замечательные радиопьесы по Евангелию. Поразительно то, что в сороковых годах прошлого века на радио еще возможны были такие пьесы; сейчас это, что называется, дико и помыслить, как говорил Солженицын. И с каким тактом и одновременно с какой смелостью она излагала евангельские сюжеты! На мой взгляд, образцово.
Двор на окраине Нальчика
– Вы по национальности отчасти – осетин. А где родились – в Осетии? Ощущаете ли себя кавказским поэтом?
– Нет, я в Осетии вообще не жил. Только сейчас, когда отец после демобилизации туда уехал жить, я их навещаю. Даже бабушка моя жила не в Осетии, а в Кабарде, в Нальчике; и я там в самом раннем детстве какое-то время провел, на каникулы приезжал. А так – отец был военный, и где только мы не жили, больше трех лет на одном месте не задерживались. Сейчас это объясняет много странного в моем характере. К сожалению, какого-то места, где родное, такого нет. Отчасти был бабушкин двор в Нальчике, на окраине, который я неоднократно описывал, – но сейчас там все разрушено. В этом смысле я идеальный советский человек: родился на Украине, был в Якутии, Казахстане, на Урале, в Подмосковье и т. д. Мне до моей юности надо было себе все время напоминать, что я осетин. Вернее, даже и не надо было: русский и русский. Говорю по-русски, никакого другого языка не знаю, жил всегда в России...
– Кухню свою вы можете раскрыть? Как пишете: легко или трудно? В кабинете или на улице?
– Какой кабинет?! Я не отказался бы от кабинета, но, к сожалению, все это в основном на кухне: у меня однокомнатная квартира, дочка уже взрослая... Стихи все-таки можно писать где угодно – и гуляя с собакой, и в метро. Я подозреваю, что из всех видов художественной деятельности эта – самая благодарная. Прозаику нужно хотя бы уединение, кинематографисту нужно черт знает что, а поэту в идеале даже бумага не нужна. Когда пишется – ничего не может помешать; когда не пишется – мешает все. По количеству стихотворений на единицу времени больше всего я писал на первом году службы в армии, где иногда не было времени написать письмо, а какие-то удивительные символистские сонеты тем не менее рождались в моем разгоряченном мозгу. (Я с запоздалым был развитием молодой человек.) Мои ранние опусы могли где-то остаться, и я категорически против того, чтобы они публиковались. Может, уже сейчас стоит этим озаботиться: все под Богом ходим. Все, что я хочу опубликовать, я публикую (сейчас у меня, благодаря относительной известности, есть такая возможность).
– Вы трудолюбивый человек?
– Похвастаться не могу. По-настоящему могу делать или то, что мне нравится, или то, от чего никак нельзя увильнуть. В "Бледном огне" устами своего героя Набоков говорит о трех пороках, присущих любому поэту: это леность, гордыня и похоть – такие профессиональные болезни. Другое дело, что чересчур часто – мы знаем из истории культуры – поэты эти болезни начинают в себе культивировать, наивно полагая, что их развитие впрямую связано с улучшением качества текстов. Это совсем не так.
Время читать Асадова?
– Кто такие современные поэтические фанаты, условно говоря? В советское время вся интеллигенция читала Ахматову, Мандельштама...
– Все подростки из интеллигентных семей читали стихи – это воспитание чувств было необыкновенно важно. Ничем не заменишь чтение стихов с замиранием сердца в двенадцать-шестнадцать лет. Гормоны гуляют в любом четырнадцатилетнем организме, но мозг четырнадцатилетнего может это бурление оформлять по матрицам классической культуры: от монолога Джульетты до "Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря..." (Бродский), – а может по матрицам хип-хопа. И, соответственно, будет другое поведение, и результаты будут другие, и в мире мы можем оказаться очень неуютном.
Сейчас пишут не меньше, а может, даже больше, но читают гораздо меньше, и это очень плохо. Идет культурное одичание. Условно говоря, средний инженер семидесятых-восьмидесятых годов был неизмеримо культурно выше современного среднего инженера. Этот инженер читал, зачастую сам пытался писать песни, играл на гитаре – пусть и плохо. И дети сейчас гораздо меньше читают, а уж что читают – это отдельный вопрос. Но боюсь, что это только часть правды. Современная поэзия русская, в отличие от прозы, необыкновенно богата талантами. Называть фамилии я не буду, потому что назовешь пять, не назовешь шестого – это неправильно. Но то, что производят эти блистательные поэты, современному интеллигенту, традиционному читателю стихов не очень интересно.
Когда говорят о широкой любви к поэзии в шестидесятые годы, обычно отмахиваются: ну, это потому, что поэзия занималась не своим делом, служила вместо публицистики. Да, отчасти так можно объяснить популярность Евтушенко, Высоцкого. Но из-за какой публицистики перепечатывали Мандельштама, обериутов? А перепечатывали! Я считаю, что это нормально – когда искусство берет на себя функции, по мнению эстетов, ему не свойственные: говорит о жизни, о том, что хорошо, что плохо. Иначе будет то, что уже случилось с изобразительным искусством и что может случиться с любым другим видом художественной деятельности. Останется так называемое рыночное искусство: Шилов, Глазунов и т. д. И останется так называемое "актуальное искусство", интересное довольно ограниченной тусовке и не интересное никому, не вхожему туда. К сожалению, чаще всего это даже не остроумно, а умопомрачительно скучно, хоть и выдает себя за игру.
Я за то, чтобы художественное высказывание было приравнено хотя бы к бытовому речевому акту – от которого мы требуем смысла, понимания того, для чего человек говорит, с кем и когда. Понятно, что литература должна быть выше бытовой речи, и очень хорошо, если выше получается; но хотя бы она ниже не опускалась, не превращалась в бессмыслицу. Мы прошли тот этап (да и существовал ли он этот этап?), когда можно было надеяться, придумав новый прием, на этом приеме проскочить. Ну что словотворчество хлебниковское – и у Гомера было словотворчество! Речь не о новизне элементов, а о новизне системы – о красоте узора, а не каждого камешка мозаики. Никто из вменяемых людей не будет спорить о том, что Пушкин новатор, самый головокружительно новый. А какие у него новые формальные приемы? Практически никаких – что Тынянову позволило даже сказать, что Пушкин не открывает что-то новое, а завершает ХVIII век. Потому что новизна чисто формальная – это, например, Игорь Северянин. И где он, этот Игорь Северянин?
– Вы в своей передаче на радио читали все стихи, что бы вам ни заказывали. Скажем, Асадова. Вы считаете, что вкусы поколения интернета уже невозможно испортить?
– Если девочка переписывает себе в тетрадку Асадова, это уже, по нынешним временам, у меня вызывает умиление, а не гнев. Потому что от Асадова перейти к Ахматовой, Цветаевой, Пушкину все-таки легче, чем от книжки какой-нибудь похабной поп-звезды. Программу на радио "Культура" "Стихи по заявкам" мы вели вдвоем с моим очень хорошим другом и замечательным поэтом Юлием Гуголевым. На мой взгляд, она была и полезная, и забавная, но недолго просуществовала. Любопытно, что звонили или школьницы – не столько школьники, конечно, сколько школьницы – или люди уже моего возраста и постарше...
А проблемы с интернетом сейчас какие-то есть, но преувеличивать их не стоит. У всякого времени свои соблазны и подвохи, необязательно им поддаваться. Я думаю, что, если был бы интернет, когда мне было тринадцать, я бы вступил в какое-то сообщество таких же, как я. Мы бы обменивались стихами, комментировали бы, но я бы там и остался. Мои "френды" объяснили бы, какой я талантливый. Я бы им объяснил, какие они талантливые. В комфортной ситуации не было бы стимула для роста. А ведь мало-мальски пристойные тексты я стал писать годам к тридцати. До этого все возможные мерзости перепробовал: и стилистические, и содержательные. Художник должен стремиться к совершенству, как всякий человек, а стимул для молодого дарования – это, конечно, сравняться со старшими, переплюнуть их, преодолеть непонимание.
ВЫНОСЫ И ПОДПИСИ:
– Вы крестились в сознательном возрасте?
– Я крестился в 30 лет (с именем Тимофей). Но, к великому моему сожалению, это не сознательный выбор, вернее, не выбор вообще – я невоцерковленный человек, хоть и взял на себя смелость писать такие стихи. Надеюсь, это когда-нибудь изменится. Но пока не хватает решимости преодолеть смущение, боязнь, вполне такую иррациональную. И потом для меня: если ты такой христианин, что в церковь ходишь, все как следует, то и жизнь твоя должны полностью соответствовать. Я понимаю, насколько по-детски звучит, потому что ничья жизнь, наверное, не может дотягивать до евангельских идеалов, но поскольку я все больше ощущаю, насколько моя жизнь реальная совсем далека от того, что мне представляется правильным, то я пока никак не решусь. Я очень тяжел на подъем: с трудом что-то меняю, если это касается не бумаги. Но два моих школьных друга последние годы – истовые церковные люди, моя жена тоже. Надеюсь, что они меня в итоге не то что убедят – я сам все понимаю, – а как-то подтолкнут.
– Все ли замыслы удавалось реализовать или осталось то, что вы не потянули или отложили на потом?
– Уже лет десять мне хочется писать прозу, но пока ничего не получается. У меня есть несколько, скажем так, сюжетов, задач, которые даже в моей абсолютно всеядной и размытой поэтике все-таки в стихи, даже в самые вольные, не умещаются. Но пока я не слышу звука, и я не уверен, что когда-нибудь получится. Учиться чему-то надо начинать всё-таки рано, потому что сейчас у меня писательский прозаический опыт минимальный и, естественно, умение нулевое; а читательский опыт в общем-то довольно обширный. И поэтому на третьем предложении, которое я пишу, уже мой опыт мне подсказывает: какой это ужас, как это пошло, как это звучит некрасиво, как это подражательно!
– Возможна ли сейчас травля за поэзию, как травили, например, Бродского, ту же Ахматову ?
– Даже если я сейчас напишу целый сборник гневных инвектив по поводу оккупационного режима и, вообще, начну оскорблять Медведева и Путина, никто не обратит внимания. Обращают внимание на телевидение; а то, что полтора десятка таких же сумасшедших, как я, прочтут... Ну и тешьтесь, ребята!
– Можете объяснить, почему вы псевдоним взяли, и почему именно такой?
– Моя настоящая фамилия Запоев сама звучит как псевдоним, причем дурного толка. Если бы я открыл страницу журнала или рукопись, где было бы написано: "Тимур Запоев" – я бы ограничился чтением вот этой фамилии, потому что подумал бы: ну если ты такой пошляк, что выбираешь себе такой псевдоним... знаешь, мне есть чего почитать! Кибиров – это фамилия прабабушки с отцовской стороны. А еще там такая была история – это мне отец рассказывал, я даже в юности и детстве это знал, – что был такой очень дальний родственник Ашчемур Кибиров, который в молодости прославился тем, что истребил известного абрека Зелимхана, национального героя ингушского народа; а в годы Гражданской войны прославился как жестокий гонитель большевиков, уже будучи полковником. И мне это, с моим юношеским зоологическим антикоммунизмом, чрезвычайно казалось симпатичным.
--------------------------------------------------------------------------------
ГРЕКО – И РИМСКО-КАФОЛИЧЕСКИЕ ПЕСЕНКИ И ПОТЕШКИ. 1986-2008
Текст: Тимур Кибиров
* * *
Их-то Господь – – вон какой!
Он-то и впрямь настоящий герой!
Без страха и трепета в смертный бой
Ведет за собой правоверных строй!
И меч полумесяцем над головой,
И конь его мчит стрелой!
А наш-то, наш-то – – гляди, сынок – -
А наш-то на ослике – – цок да цок – -
Навстречу смерти своей.
А у тех-то Господь – – он вон какой!
Он-то и впрямь дарует покой,
Дарует-вкушает вечный покой
Среди свистопляски мирской!
На страсти-мордасти махнув рукой,
В позе лотоса он осенен тишиной,
Осиян пустотой святой.
А наш-то, наш-то – – увы, сынок – -
А наш-то на ослике – – цок да цок – -
Навстречу смерти своей.
А у этих Господь – – ого-го какой!
Он-то и впрямь владыка земной!
Сей мир, сей век, сей мозг головной
Давно под его пятой.
Виссон, багряница, венец златой!
Вкруг трона его веселой гурьбой
- – Эван эвоэ! – – пляшет род людской.
Быть может, и мы с тобой.
Но наш-то, наш-то – – не плачь, сынок – -
Но наш-то на ослике – – цок да цок – -
Навстречу смерти своей.
На встречу со страшною смертью своей,
На встречу со смертью твоей и моей!
Не плачь, она от Него не уйдет,
Никуда не спрятаться ей!
* * *
Петушок, петушок,
Золотой гребешок,
Ты не жди, петушок, до утра.
Сквозь кромешную тьму
Кукарекни ему,
Пожалей ты беднягу Петра!
Петушок, петушок,
Он совсем изнемог.
Тьма объяла земные пути.
Кукарекнуть пора,
Ибо даже Петра
Только стыд еще может спасти
РЕЛИГИЯ и СМИ