Из памяти не вычеркнуть

30 октября в России отмечается День памяти жертв политических репрессий. Миллионы наших сограждан в 1918 – 1956 годах прошли через советские концлагеря, многие были расстреляны в подвалах ЧК и неприметных лесочках, других замучили непосильной работой на шахтах и лесоповале. Но еще живы те, кто может рассказать о преступлениях тоталитарного режима. Евгения Михайловна Пеункова восемь лет провела в сталинских лагерях. О том, как это было, она рассказала журналисту Валерию Горобченко. Его очерк, газетный вариант которого мы предлагаем вашему вниманию, в полном виде будет опубликован в седьмом томе сборника «Не предать забвению».
– В детстве я жила со своими родителями в военном городке, который дислоцировался в городе Арзамасе Горьковской области, – рассказывает Евгения Михайловна Пеункова. – Мой отец Михаил Дмитриевич Халаимов – родом из крестьян, родился в Карабихе, до революции учился в реальном училище, в годы советской власти организовал первую комсомольскую ячейку на фабрике «Красные ткачи». Был ­ЧОНовцем. Мама Валентина Ивановна – из зажиточных крестьян, в начале 30­х, во время поголовной коллективизации в стране, ее семью, как и десятки тысяч других семей, раскулачили.

После первомайских празд­ников, в 1937 году, к нашему дому подъехали представители штаба, а вместе с ними и уполномоченный НКВД. В квартире был сделан обыск, изъяты какие­то бумаги и книги. Папа сообщил, что уезжает в штаб дивизии, через два дня вернется. Однако он не приехал ни через два дня, ни через три, ни через неделю, ни через месяц.

Мама стала искать отца, ездила в Горький, справлялась о нем в штабе дивизии, в управлении НКВД, но нигде никаких сведений не смогла получить.

В июле к нам зашел комендант и сказал, чтобы мы освобождали квартиру, так как не можем больше жить в военном городке. Удрученные этим известием, мы с мамой пошли искать новое жилье. В городе на окнах обычно вывешивались объявления о том, что сдается квартира. Когда мы встречались с хозяевами, те непременно задавали вопрос: «Это не вашего мужа арестовали?». Получив утвердительный ответ, говорили: «Вы знаете, мы не можем вас пустить на квартиру».

Мы долгое время не могли себе ничего найти. Как­то случайно встретили женщину – учительницу Будникову Хонечку – Февронью Григорьевну, которая когда­то жила на квартире у матери моей мамы. Она и привела нас к своим милым родителям, добрым русским людям. Представить себе невозможно, как мы обрадовались появившейся крыше над головой, пусть и на другом конце Арзамаса.

Осенью начался учебный год, и я пошла в свою прежнюю школу во второй класс. Сидела за партой с мальчиком Женей Литаровым – сыном первого секретаря горкома партии. Мы с ним были в очень хороших отношениях. А буквально через два дня он пришел и при всех сказал учительнице:

– Мария Николаевна, я не буду с Женькой сидеть. У нее отец – враг народа.

Мне еще так открыто никто не говорил об отце. Как он мог быть врагом народа, когда он мой папа?

Но Женьку учительница пересадила на другое место. Прошла неделя, и он не пришел в школу: арестовали его отца и мать, а его отправили в дет­ский дом.

В Горьком, у здания управления НКВД, мама встретилась с Иваном Спиридоновичем Лантушенко, который раньше служил в папином полку уполномоченным НКВД. Он­то ей и посоветовал:

– Валя, ты тут не торчи. Не ходи, поезжай домой, забирай Женьку и уезжайте куда­нибудь подальше, потому что идут аресты членов семей врагов народа. Ты пойдешь по статье как член семьи врага, а Женьку заберут в детский дом.

Мама несуетливо собрала какие­то пожитки, на всякий случай сообщила соседям, что мы переезжаем на другую квартиру, и мы уехали на Кубань, в станицу Тимашевскую. Там жила младшая мамина сестра Лиля.

* *  *

Настало 21 июня 1941 года. Вечером, помнится, шел небольшой дождичек. На Кубани в хату сразу заходить было не принято. Казачки становились у забора, постучат в него и кричат: «Ивановна».

Выходит моя тетка. Стоит какой­то мужчина. Это был мой отец. Но я его тогда не узнала. Только сказала:

– Неправда, вы меня обманули. Это старый человек, без зубов, в драной телогрейке, в драных штанах. А мой папа молодой, сильный, красивый…

Долго он добирался до нас с Воркуты. Сначала гоном по Печоре, затем на перекладных. Когда его арестовали, он написал жалобу, и сталинская Фемида «смилостивилась», скостила четыре года.

Все родные папы жили в Ярославле, но ехать туда ему было запрещено. В Арзамас – тоже. Где мы, он не знал. Тогда папа решил наудачу податься в станицу Тимашевскую Краснодарского края, где жила мамина сестра…

А утром началась война. Из его вещей у нас чудом сохранились брюки, гимнастерка, сапоги. Отец надел форму, и мы отправились в военкомат. Папа думал, что он, кадровый офицер, при постигшем страну горе может пригодиться. Шел он на призывной пункт с высоко поднятой головой. А в военкомате, просмотрев его бумаги, сказали:

– Да у вас поражение в правах! Вы нам не нужны.

И мы пошли назад. И я впервые увидела, как он плакал.

В 1942 году немцы стали подходить к Тимашевке, нужно было эвакуироваться. Папа хорошо знал, что если он останется в оккупации, наши придут и его посадят снова. А эвакуироваться он не мог, так как покидать пределы Краснодар­ского края ему было категорически запрещено, а эвакуационного листа иметь ему было не положено, и он, скрепя серд­це, остался. К тому же в мае 42­го в нашей семье родилась моя сестра. В августе пришли немцы. Папа вынужден был прятаться, потому что всех трудоспособных мужчин они привлекали к работе. На немцев он работать не собирался.

– Немцы долго здесь не задержатся, – говорил отец. – Наша армия их скоро выгонит. Не может быть длительной оккупации в нашей стране.

И все это время семью практически кормила я. Ходила по хуторам, меняла вещи на съестное. Зато после освобождения от оккупации отца не посадили, он стал работать, ведь мужчины в основном были на фронте. Он работал заведующим овощной базой, а в мае 44­го у него окончился срок поражения в правах. И его тут же взяли в армию. С боями дошел до Венгрии. После демобилизации вернулся в Тимашевку. Но на работу ему было трудно устроиться. Вроде, у него уже и поражения в правах нет, а клеймо репрессированного на нем осталось. В 47­м году Кубань поразил голод, и родители решились переехать на родину папы, в Ярославль.

В Ярославский технологический институт брали всего лишь 20 процентов девушек от общего количества поступавших, но преимущество при зачислении в вуз было отдано детям фронтовиков, и я поступила.

* *  *

Меня арестовали на улице. Подъехала легковая автомашина, открылась дверь, меня окликнули, ловко схватили под руки, и я оказалась среди двух мужчин. Довезли до «серого» дома и препроводили в камеру. Это произошло 5 марта 1948 года. Маму с сестрой, которой было в то время 7 лет, в 24 часа выселили на улицу. В подвале одного из домов Бутусов­ского поселка они нашли угол. Маме повезло, она нашла работу в кожно­венерологической клинике.

Через день из ярославского «серого» дома на легковой машине в сопровождении двух сотрудников управления Министерства государственной безопасности Ленинградской области (УМГБ ЛО) меня доставили на Московский вокзал. В купейном вагоне кроме нас оказался посторонний человек, который все удивлялся, приняв меня за жену одного из сопровождающих, почему я никуда не выхожу и все время лежу лицом к стене. Приглашал попить чаю, не грустить, пытался как­то меня подбодрить, разговорить. Однако какой мог у меня быть с ним разговор?

В Ленинграде нас встретил «воронок». Меня отвезли на улицу Воинова, 20 во внутреннюю тюрьму «большого» дома, отвели в одиночную камеру № 8. Вечером вызвали на допрос к следователю Наумову. После непродолжительного допроса он сообщил, что я обвиняюсь в антисоветской деятельности по делу «Триумвират». Все стало ясно. «Триумвиратом» нас звали в школе: меня, Владимира Кушнира и Виктора Соленого. С этими ребятами мы часто обсуждали положение в стране. Володя поступил в ленинградский вуз, жил у своего приятеля, который, как оказалось, состоял в группе студентов, обсуждавших возможность изменения режима. Следователи пришли за приятелем, заодно взяли и Володю. Нашли у него мои письма – так потянулась цепочка.

Меня вызвали к следователю за несколько минут до отбоя (отбой в 22 часа) и только в 3 часа ночи вернули в камеру. Протокол допроса остался незакрытым. На следующий день я в напряжении ожидала вечера, но меня не вызывают. Отбой. Легла спать, а через 30 минут за мной пришли. И вновь до 2 – 3 часов ночи шел допрос, и опять протокол не закрыт. Прошел день, другой и только на третий в полночь начался очередной допрос, который длился долгих пять часов.

Спать днем не давали. Заставляли ходить по камере. Я приноровилась спать на ходу. Но во мне что­то сломалось. Ночью я уже спать не могла. Кончилось тем, что я готова была подписать любую галиматью, любое обвинение, лишь бы закончился допрос.

* *  *

Утром, 8 июня, меня и моих друзей на «воронке» привезли на бульвар Профсоюзов, где в старинном особняке располагался Военный трибунал МВД. Широкая мраморная лестница, покрытая красным ковром, завершалась портретом Сталина во весь рост, от пола до потолка. В огромном зале восседала «тройка» с секретарем – важных и жестоких вершителей наших судеб. За их спинами возвышался такой же портрет вождя, но чуть поменьше.

Судили без защиты и свидетелей. Володя Кушнир, Витя Соленый, Александр Саприн и я по совокупности статей 17, 58.8, 58.10, 58.11 УК РСФСР приговаривались к смертной казни…

Но после специально выдержанной паузы было зачитано разъяснение, что ввиду отмены в СССР смертной казни, на основании статей таких­то, таких­то, она заменялась 25 годами лишения свободы с отбытием в специальных лагерях и последующим поражением в правах на пять лет. Приговор зачитали четыре раза, то есть каждому отдельно.

У меня же после услышанных первых слов о вынесении высшей меры наказания что­то оборвалось внутри, и наступила полная прострация. За что?! И даже видавшая виды охрана, казалось, была в растерянности.

Утром меня перевели в общую камеру. Два месяца, проведенных в ней, – это целая жизнь. Разные люди. Разные судьбы. В этой камере мне исполнилось 20 лет.

В августе меня и двух моих сокамерниц Герту Скворцову и Евдокию Романову в «воронке» привезли на Московский вокзал и посадили в столыпинский вагон. Это вагон, предназначенный для перевозки заключенных. Одна сторона его была без окон, в ней располагались купе­камеры. Со стороны коридора окна закрыты решеткой. Такие же зарешеченные двери снаружи, запирающиеся охранником. Внутри купе три яруса полок по трем сторонам. В таком вот вагоне на следующий день мы прибыли в Москву.

Ночью опять же в «воронке» нас перевезли на Казан­ский вокзал, где в тупике уже стоял пересыльный столыпин­ский вагон. К нему­то и погнал заключенных отборным матом и прикладами самый свирепый из всех конвоев – столичный конвой.

В одну из душных камер столыпинского загнали меня и моих спутниц. А в ней яблоку негде было упасть. Кругом женщины. И на нижних лавках, и на верхних, и на третьем «этаже». Причем внизу находилось несколько женщин с грудными детьми.

Когда все улеглось, я пристально всмотрелась в потолок – вроде бы шевелится. Никак понять не могла, почему? И вдруг – бах, упали на меня здоровенной величины, как тараканы, клопы.

На следующий день поезд, мерно постукивая на стыках рельсов, тронулся и повез нас в никуда…



* *  *
Окончание следует.

Северный край

Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе