Одинокий другой

«Я божественно ориентированный человек, а не социально», – говорит Максим Кантор.

Максим Кантор – парадоксальный художник. Художник, тяготеющий к четкости плаката и карикатуры, однако остающийся загадочным, предполагающим множество толкований. Художник-инженер, не просто рисующий, но выстраивающий теоретическое высказывание. 

Он родился в 1957 году в семье марксистского философа Карла Кантора, что во многом предопределило трагическое мировоззрение и одиночество художника. Честный марксист в условиях советского строя не мог не чувствовать, во-первых, насмешливой трагичности истории, делающей победу неотличимой от поражения, во-вторых, своего одиночества.

То, что называлось официальным марксизмом в Советском Союзе, было набором бессодержательных ритуальных формулировок. Что же до советского подпольного антимарксизма, то для таких, как Карл Кантор, он был не более чем перелистом давно преодоленных идей. В условиях советского строя честные и глубокие марксисты оказывались людьми из другого мира. Это и есть главное, что следует сказать о сыне Карла Кантора, художнике Максиме Канторе. Он – другой. Одинокий другой.

Его старшим другом был Александр Зиновьев, солдат Великой Отечественной войны, исследователь логики Маркса, автор яростного антисоветского памфлета «Зияющие высоты», высланный в конце 1970-х из страны, писавший не менее яростные антиперестроечные памфлеты. В такой среде рос художник Максим Кантор. Его выставка открылась в Русском музее.

Искусство – все же ремесло. Ему присуще что-то цеховое, средневековое, ремесленное. Разговор с Максимом Кантором не раскрывает, да и не может раскрыть секретов творчества, но приближает к пониманию реальности, в которой трудятся мастера. Их мир отделен от нашего, но существует ради нас – читателей и зрителей.

Семья

– Мне кажется, для вас очень важна история семьи: на выставке много портретов вашего отца, да и в вашем романе «Учебник рисования» у одного из самых обаятельных героев очевиден прототип – ваш отец. Он родился в Буэнос-Айресе. Как семья там оказалась?

– Мои предки перебрались из России в Буэнос-Айрес в конце XIX, а кто и в начале ХХ века. Кто-то уезжал от погромов, кто-то – из-за революционной деятельности, а кто-то, как мой дед, – по профессиональным причинам. Он был минералог, когда-то окончил Фрайбургскую горную академию. В начале века Аргентина переживала промышленный подъем, там требовались люди, которые могут разрабатывать горные месторождения. Мой дед, Моисей Кантор, прожил в Аргентине больше 25 лет, открыл месторождение Ла-Плата. Там же родился в 1922 году мой отец. А приехал он в Россию вместе со своим отцом в 1928-м. Деда пригласил Ферсман для разработки Керченского месторождения. Первые пять лет дед все время проводил в Керчи. Он был очень крупным металлургом. Профессор, завкафедрой Тимирязевской академии в Москве.

– В вашем романе много места уделено испанской гражданской войне 1936-1939 годов. Ваша семья была с ней каким-то образом связана или это идейные соображения?

– Моя бабушка, два старших брата отца и папина сестра аргентинка Лия Герреро, служили в интербригадах. А что до идейных соображений, то эта война важна не только для нашей семьи, но для всего мира. Фактически с нее началась вторая мировая. Когда пишешь об истории ХХ века, упираешься в гражданскую войну в Испании.

– Ваш отец был главным редактором чрезвычайно интересного советского журнала «Декоративное искусство», в котором печатались многие замечательные люди. Там печаталась Мария Розанова, причем, как теперь выясняется, она писала фактически в соавторстве с мужем, Андреем Синявским, который в это время сидел в лагере, и обсуждала в письмах предстоящие публикации. Вы общались с компанией отца?

– Естественно, я со многими друзьями отца общался. Папа был не просто редактором, он был фактически основателем этого журнала. Хотя официально был заместителем главного редактора. Официально главным редактором был художник-оформитель парадов Михаил Ладур. Человек ослепительного благородства, но не художник слова. Огромного роста украинец. Когда ему поручили создать журнал «Декоративное искусство», в качестве зама он стал подыскивать высоколобого еврея. Ему рекомендовали моего отца, который в это время был поражен во всех правах, изгнан из аспирантуры, из института. Его арестовали в 1952 году во время «борьбы с космополитами». Потом выпустили. Но никакой работы после ареста он получить не мог. Когда Ладур его пригласил, отец спросил: «Вы в курсе моей биографии?» И тот сказал фразу, которую наша семья помнит с благодарностью: «Цыгане, воры и художники никогда не ошибаются в людях. Вы мне нравитесь и я вас беру в заместители».

Так что «Декоративное искусство» в течение 20 лет делал мой отец. Ладур не появлялся в редакции никогда. В то время все журналы утверждались Демичевым или кем-то еще. Нужно было ходить в ЦК. Вот это брал под свое большое украинское крыло Ладур. Когда он умер, отец долго оставался замом, хотя главного редактора не было.

Были самые отчаянные годы, 1979-1980-й, когда отец стал публиковать совсем уже запретные мемуары о Татлине, Малевиче, Шагале. За один из таких журналов распоряжением ЦК отец был снят с должности. Весь этот номер был посвящен авангарду. Парадокс, потому что я авангард не люблю.

В журнале не было особой компании, не обольщайтесь. Отец привлекал туда друзей – Мамардашвили, Ракитова, Ильенкова, Зиновьева, они не пересекались, разумеется, с Синявским и Розановой. Писали Мамардашвили, Ильенков и Зиновьев в журнал от случая к случаю. Они не были, что называется, авторами журнала, поэтому нельзя сказать, что это была «компания „Декоративного искусства“».

– В офорте «Три философа» изображены ваш отец, Александр Зиновьев и… сатана. Почему вы их так поместили?

– Проще всего сказать про сатану с красным ромбом вместо лица. Он символизирует авангардное мышление, которое разрушило ХХ век. Почему я их именно так расположил? Потому что есть картина Джорджоне «Три философа». В известной степени мой офорт – пародия или реплика на ту классическую картину. Но это не ответ, конечно.

Почему я так изобразил? Потому что очень любил этих людей. В отличие от сатаны, которого не люблю. Это во-первых. Во-вторых, эти люди были очень разные. Как и на картине Джорджоне, где изображены оппоненты – христианин и мусульманин. Карл Кантор и Александр Зиновьев были крайне разные. Сейчас я часто читаю, что они были заодно, но ведь они всю жизнь провели в спорах. В какой-то момент отец стал поддерживать Зиновьева. Но это было обусловлено тем, что вернувшегося Зиновьева, который как бы «перекрестился» в коммуниста, общественность приняла в штыки.

Отцу это казалось незаслуженным шельмованием. Для него было естественным поступком солидаризироваться с другом, которого он знал 50 лет, а то и больше. Александр Зиновьев – один из тех трех людей, которые поддержали отца, когда того выгнали из института и он ждал ареста. Его стали вызывать на допросы. Тогда на факультете от него не отказались только трое – Александр Зиновьев, никому не известный философ Иванов и Мераб Мамардашвили.

– А сами вы встречались с Александром Зиновьевым?

– Много раз. Он был моим близким другом. Первую нашу встречу не помню, потому что Зиновьев в детстве качал меня на коленке. Во взрослом состоянии я сблизился с Зиновьевым, когда уже вышли «Зияющие высоты». Мне тогда было лет 20. Разумеется, я пришел на его проводы, когда его фактически выгнали из страны. До проводов дважды приходил. Жена меня отговаривала, а я храбрился и шел. Разговоры мои с ним тогда были довольно наивными, с одной стороны, а с другой стороны… они и не могли быть серьезными. В очень большой степени вся моя тогдашняя беседа с уезжающим, как тогда казалось, навсегда Зиновьевым носила примитивно антисоветский характер, не была содержательной.

А потом я приехал к нему в 1988 году, когда у меня была выставка в Германии. Сразу же отправился к нему в Мюнхен. Был едва ли не первым русским, кто к нему приехал. Нет, вторым. Первым был академик Амбарцумов. С тех пор мы встречались регулярно. Я часто жил у него.

Утопия и реальность

– Для меня самая яркая картина, то есть офорт, – «Святой Франциск и блаженный Августин». Мне показалось, что речь там о том, что истинная человечность – в бедности Франциска, а ложь и бесчеловечность – в роскоши и власти Августина…

– Нет, речь о другом. Августин держит в руке Град Божий. Августин приглашает к утопии, а Франциск рассказывает о реальности. Я вовсе не думаю, что Августин в этом офорте воплощает зло и лицемерие. Я считаю, что Августин воплощает там рассуждение и утопию. Реальность, которую воплощает Франциск, вовсе не лучше рассуждения и утопии Августина. Эта реальность иная – она более страдательная. Но кто может измерить степень страдания?

Я нарисовал двух любимых людей – отца в виде Августина, которого я никоим образом не хотел заклеймить как злого и лицемерного человека. Нет. Просто мой отец был прожектер и утопист. А в образе Франциска изобразил своего друга – очень крупного историка Сергея Шкунаева. В это время он умирал от рака. Он буквально стигматы принимал. Сергей всегда полемизировал с отцом. Он не мог с ним спорить в полную силу, потому что отец был старше на 30 лет, но Сергей был историком-реалистом, а отец – историком-утопистом.

– Шкунаев был историком-фактографом, который стремится к фактической точности прежде всего?

– Сергей бы первым возмутился, если бы его так назвали. Факт вне методологии – не есть история. Фактов можно настричь миллион. Сергей говорил так: «Факты – это мясо. Его нарастет на кость столько, сколько потребуется» Когда есть скелет, когда есть концепция истории, тогда факты становятся ее мясом. Другое дело, что эта концепция была бы правильной и могла бы принять на себя сколь угодно мяса, если она вытекает из наработанной, перепроверяемой ежедневно все той же фактографии. Для отца же была важна некая общая идея. Он был платоновский человек. Я Платона имею в виду, а не Платонова. Сергей к общим идеям относился скептически. Отец и Сергей заочно общались книжками и через меня спорили. Это было очень интересно и поучительно.

– Сергей Шкунаев – историк России?

– Он историк России постольку поскольку… Он очень хорошо знал историю России. У него были рукописи по русской истории. Но он – кельтолог. Он и Королев перевели больше всего кельтской литературы. Если вы откроете сборник мифов или легенд кельтов, то переводчики – или Шкунаев, или Королев. В последние годы Шкунаев довольно много писал, как обычно – очень афористично и очень мелким почерком. Записи остались у его сына, Мити, который сейчас живет в Вене.

Никита Елисеев

Эксперт

Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе