«Его Господь где хочет — там пасет!» Пушкинский миф в поэзии Дмитрия Александровича Пригова«

Манипуляция историей рождает миф в нашем сознании.
Фотография: ИТАР - ТАСС


Так, когда реальные факты, события или биографии преломляются и редуцируются, происходит сдвиг, создающий художественный образ, вымысел на базе того, что претендовало быть объективной действительностью: «сначала одни вещи на какое-то время становятся жертвой мифа, затем они исчезают, их место занимают другие, в свою очередь становящиеся объектом мифического слова». 


Как правило, такие обращенные фантомы и вторгаются в единое пространство мифа, где одно оказывается присвоено другим, а все и вовсе безлично. Замыкаясь в себе, они отвергают всякое время и историческую перспективу, становятся простыми номинациями. Эти культурные феномены воспроизводят друг друга, являя «продукт мифологизированного массового сознания, сформированного … идеологией, в которой все ценности заранее утверждены и приписываются культовому объекту вопреки реальности». Именно здесь рождаются споры о канонизации Николая Второго, масштабности Ледового побоища или подвиге героев-панфиловцев, которые встраиваются в систему восприятия, согласно официальному дискурсу.

Такого рода мифологизация, конечно, существует и вне конкретной интенции: из элементов ретроспективных образов, порой контрастирующих друг с другом, складывается единая смысловая среда, где и оказывается первоначальный текст. Казалось бы, нет ничего проще, чем сохранить в памяти постоянно обсуждаемый объект, но в том и состоит парадокс, ведь за множественностью интерпретаций, упоминаний и реминисценций теряется искомый предмет. Современность уже не знает Байрона-поэта, Шекспира-драматурга или Дали-художника, ей известны лишь образы-персонажи, транслирующие то, что представлено многообразием истории, культуры и искусства. И ей, то есть нам, требуется огромного рода усилие для преодоления этого мифа, для нахождения в потоке разрастающейся информации конкретно той единицы, которая способна его развеять.


Подобный пример в русской национальной традиции — А.С. Пушкин, чьи хрестоматийные тексты знакомы каждому, как минимум, из школьной программы. Его фигура, замыкающая на себе всякую иерархию, является отправной точкой в становлении других поколений, и даже в сознании современных писателей остается неким формообразующим конструктом: «Это работающая констелляция, лучше ее не ворошить, а заценить и впереться с того, насколько клево она сделана. Наверху Пушкин, солнце русской литературы, увенчивающий собой, как звездой, новогоднюю ель». Согласно Павлу Пепперштейну, такая архитектоника литературы не должна нести собой бинарной коннотации и делить мнения читателей. Она уже смоделирована, определена в качестве базиса, но и требует для себя осознанного понимания и рефлексии.

При этом, появлению Пушкина-персонажа способствует объемный пласт в культуре и искусстве, использующий сюжеты его творчества и биографии. В одних произведениях фигура поэта передается с достаточной точностью, хотя и создает собой условность литературного двойника (например, неоконченный роман Юрия Тынянова «Пушкин»). В других, как в произведениях Даниила Хармса или свойственных постмодернизму фрагментарных пародиях, оказывается преломленным образом, полным абсурдных реминисценций, для которого сложно найти реальный эквивалент. На основе их фрагментарного присвоения и зарождается смещенное понимание факта.

Из иллюзорного пространства культуры А.С. Пушкин переходит в среду примитивного празднества, массовых гуляний, где состыковывается с персонажами своих же произведений. Здесь, например, можно вспомнить эпизод крестьянского празднования 1937 года, о котором пишет Виктор Шкловский: «Шли люди, одетые в костюмы героев Пушкина. <…> В кибитке ехала капитанская дочка, рядом с ней Пугачев — румяный, довольный, в синей ленте, пересекающей нагольный тулуп». В массовом сознании не остается места для правдоподобных и аутентичных образов, ему требуется лишь условное смысловое поле, сходящееся на общих параллелях: «За кибиткой Маши Мироновой в санях ехал Чапаев с пулеметом. Я спросил: — А Чапаев как? — По-нашему, — ответил мне один из устроителей, — Чапаев при Пугачеве как раз». Здесь, как и прежде, смешиваются культурное и политическое, вымысел и реальность.

В конечном счете, Пушкинский миф формируется на основе таких выпавших из контекста, порой даже противоречащих описаний и клише, как «солнце русской поэзии», «завершитель старой Руси», «одного из величайших всемирных гениев», не говоря уже о ставших каноническими: «величайший национальный русский поэт», «основоположник современного русского литературного языка». Подобные номинации варьируются, фигурируя буквально в каждой статье, чем не только определяют место поэта в литературной преемственности, но и фокусируют на его привилегированном положении для русской национальной культуры.


Образно-временное дистанцирование, необходимое для мифа, проступает и через многие произведения в творчестве Дмитрия Александровича Пригова. Его высокий «пародизм» как «отрывание стилистики описания предмета от предмета описания» устанавливает, согласно Михаилу Ямпольскому, «отношения неадекватности» между реальным лицом и образом, утрачивающим индивидуальные черты. В его работах, как в полноценном мифе, реальные факты смешиваются, оказываясь вне нашей истории. Продолжая мифотворческий дискурс, многие низовые персонажи его текстов (например, «Апофеоз милицанера») превозносятся до уровня, который напрямую повествует о генезисе.

Возвращаясь к А.С. Пушкину, Дмитрий Александрович Пригов улавливает его абсолютную номинальность, сокращенную до эмблемы и бренда, когда вводит, как правило, без инициалов образ-персонаж в свои поэтические тексты, где не остается места исторической перспективе и логике действий: «это безличный миф, в сущности, противоположный художественному творчеству, всегда индивидуальному, всегда ориентированному на свободу». Автором формируется мир, в котором преображается всякий контекст, окружающий Пушкина-персонажа:


Вот в Грузии есть Руставели 
У нас же — Пушкин супротив 
Кто победит, коли свести?


Хотелось бы подчеркнуть, что разорванное в массах отношение к А.С. Пушкину во многом схоже с тем, к чему ведет свой собственный проект, объединенный фигурой автора, Дмитрий Александрович Пригов. Его суть, согласно М. Липовецкому, и «состоит в том, что сама эта фигура принципиально лишена цельности» и складывается из множества имиджей. Одно их отличие в том, что мозаичное восприятие А.С. Пушкина создается опосредованно от интенции поэта, а Д.А. Пригов сознательно конструирует подобное поведение, находя в нем честную перспективу для творчества.


Подчиняясь мифу, Пушкин-персонаж также многократно идеализируется в глазах читателей: «Пушкин — это чистый гений», и даже приобретает черты трансцендентного: «А из глыби как из выси / Голос Пушкина пропел:». Ему придаются черты и других образов, уже ставших мифологическими, отчего смешение симптоматично производит цельную и единую мифологему:


Внимательно коль приглядеться сегодня
Увидишь, что Пушкин, который певец
Пожалуй, скорее что бог плодородья
И стад охранитель, и народа отец


Персонифицированные выражения, присущие историческим и религиозным деятелям разных парадигм у Пригова пересекаются, прививая первичному образу универсальность. Такое сведение воедино, по мнению Д. Куюнжича, является свидетельством, «что и те, и другие [имена] служат воспроизводству языка как суверенного инструмента культуры, устанавливая культ языка как культ власти». Однако, разговор о подобной политизации текста выглядит неуместно, если учитывать, что всякое произведение ДАП «неизбежно создает ситуацию смысловой неопределенности», блокируя референт.


Рядом с идеализацией Пушкина массовым сознанием оказывается легитимным и высмеивание инфантильного стремления народа обращаться к нему, как к некоему всемогущему существу:


Невтерпеж стало народу:
Пушкин, Пушкин, помоги!
За тобой в огонь и воду!
Ты нам только помоги!


Иронический регистр автора показывает беспомощность людей, их безрассудное стремление к идолопоклонничеству. «Стихотворение, полное мужественного пафоса бесстрашной искренности, прямо в тексте объясняет, что напрямую говорить недозволенно, что искренность дается только в намеках, которые, несомненно, будут поняты читателем». В сущности, уже не важно, кто находится на месте Пушкина-персонажа, ведь есть некий образ, совмещающий в себе качества всех других:


Он выхватил тут трость с хлыстом
И ее бросил на колени
Под опрокинувшийся стол
И стало ясно — Бог и гений
Он!
И все


Этого и стремится избежать Дмитрий Александрович Пригов, высмеивая стереотипное восприятие читателей, доводя возможные перспективы до крайнего абсурда. Согласно М. Ямпольскому, такой регистр заявлен в самой сущности литературы: «Искренность невозможна в литературе потому, что сама литературная форма трансформирует ее в литературную условность». Далее, подобная канонизация деформирует у ДАП и всякий первоисточник, создавая не только обожествленный, но и монструозный облик:


Привиделся сон мне вчера и назавтра:
Чудовище в виде Большого театра
С огромною Пушкинскою головой
На паре двух ножек и с бородой
Большими устами щипало траву
Я вовремя спрятал свою голову


Впрочем, абсурдность смещенных образов скрывает в себе и глубокую семантику, укорененную в разоблачении официозного и обывательского сознания. В них также доводится до крайности всем известная максима: «Пушкин — наше все», перенаправленная с фигуры поэта на критику сакрального образа, закрепившегося за ним.


Схожим образом работает структура многих поэтических и прозаических текстов ДАП, где, как в волшебной сказке, большинство действий подвержены утроению (например, «Звезда пленительная русской поэзии»). Считывая прием, знакомый с детства, читатели принимают установку, по расчетам которой «описание как будто приобретает полуавтоматический характер и отрывается от своего предмета». Оно развертывается, используя структурные элементы фольклора, который лишен индивидуальных черт.

Момент, когда образ-персонаж утверждается, вытесняя Пушкина-поэта, можно считать фатальным, ведь после уже нет необходимости даже в творческом потенциале первоисточника:


Во всех деревнях, уголках бы ничтожных
Я бюсты везде бы поставил его
А вот бы стихи я его уничтожил –
Ведь образ они принижают его


А.С. Пушкин овеществляется, связь с реальностью становится не только ненужной, но и порочащей, где под цензурой канонизации отсекается всякое насущное творчество. Пушкинский «прах переживет и тленья избежит», но не в воздвигнутом памятнике, а лишь в номинальном бюсте, установленном согласно официальному дискурсу.


Смещая акценты и точки фокусировки, ДАП демонстрирует герметичность мифа, в который начинает верить и сам персонаж. Образ оказывается вовлеченным в стереотипную установку о сближении поэта с божественным, где отсутствует необходимость посредника между ними:


А Пушкин говорит: Уйди, проклятый!
Поэт свободен! Сраму он неймет!
Что ему ваши нудные мученья!
Его Господь где хочет — там пасет!


Однако, пушкинский миф был бы недостаточно цельным без сакрализации самого известного события. «Смерть Пушкина принципиально изменяет код культурной коммуникации “пушкинского текста», где дуэль становится «последним жертвенным актом поэта”, отчего весь пушкинский миф оказывается построенным на идее жертвенности». Несмотря на категоричность утверждения, нельзя не согласиться с идеей, к тому же, встречающейся и у самого Дмитрия Александровича:


Кто выйдет, скажет честно: 
Я Пушкина убил! –
Нет, всякий за Дантеса
Всяк прячется: Я, мол
Был мал!
Или: Меня вообще не было
Один я честно выхожу вперед и говорю: Я! я убил его
во исполнение предначертания и вящей славы жертвенности.


Снова абсурдные утверждения оказывается лишь неосознаваемыми стереотипами массового сознания. Работая на снижение, автор разрушает идеализирующий ореол, который существует вокруг смерти А.С. Пушкина, отчего возвращается рациональное восприятие жившего поэта. Его убийцей оказывается даже не Дантес, а каждый из нас, кто снимает с себя ответственность за осмысление авторства.


И в других стихотворениях ДАП смерть Пушкина становится ключевым эпизодом, хотя и деконструированным на уровне смысловых пластов. В некоторых, например, сами фигуры повествователей, или действующие лица примеряют на себя образ поэта в качестве игрового персонажа, как в описанном В. Шкловским эпизоде. В них А.С. Пушкин оказывается не настоящим и почитаемым лицом, а некой маской, способной к преодолению индивидуальности:


Мы с мишкой играли, бежали мы в лес 
Я Пушкиным был, а он был мне Дантес
Он много стрелял, убивал наконец 
И я умирая: Какой ж ты подлец
Мишка! –
Говорил ему
И падал головой в окровавленную траву


Или, например, такой же эпизод возможной смерти, но уже от лица некой девушки, влюбленной в поэта:

Уж как я Пушкина любила 
По непомятому снежку
К нему босая приходила
По утру вдоль по бережку
Словно невидимая Ышит
Шепчу ему, а он не слышит
Спит, наверное
Или убит уже


Дмитрий Александрович Пригов помещает один и тот же сюжет в совершенно разные контексты с участием совершенно разных героев, показывая, как широко может распространяться интерпретация одного лишь биографического факта. Сам автор пишет: «Поэт, как и читатель, всегда искренен в самом себе». Этим и заявлен весь тон произведения.

Созвучный этому оттенок жертвенности также многократно встречается в поэзии Пригова и от лица самого Пушкина: «Сам терпел и вам велю», и от лица того самого массового сознания: «За тобой в огонь и в воду / Ты нам только помоги» или «И добровольной жертвой лег / За нас за всех». Последнее даже вносит религиозные коннотации в образ Пушкина-персонажа, отчего тот воспринимается как мифологема, универсальная категория, смешивающая в себе разные понятия.


При этом, А.С. Пушкин буквально в каждом тексте оказывается вынесенным в авангард литературной традиции. Каждое стихотворение, где представляется суммирующее перечисление писателей и поэтов, представляет его в качестве отправкой точки:


Вот в очереди тихонько стою 
И думаю себе отчасти: 
Вот Пушкина бы в очередь сию
И Лермонтова в очередь сию 
И Блока тоже в очередь сию
О чем писали бы? — о счастье


Остальные фигуры, как правило, подвергаются изменению, но А.С. Пушкин и следующий с ним рядом М.Ю. Лермонтов остаются неизменными. И здесь, как и прежде, вращающиеся рядом с поэтом отголоски массового сознания формируют стереотипную иерархию, «потому что искренность прямо связана с аффектом, с глубоким переживанием, который, однако, в тексте приобретает либо форму умолчания, либо форму пустых клише». Отсюда и строится точная фигура зачинателя всей системы:


А вот страна скорбит о бедном Пушкине
Что был злодейски кем-то там убит
А там еще и Лермонтов убит
Некрасов умер бедный и запущенный


В конечном счете, встречается и законченная идея мифотворчества, для которой характерна и не самая очевидная на фоне других текстов структура:


Кто это полуголый
Стоит среди ветвей
И мощно распевает
Как зимний соловей
Да вы не обращайте
У нас тут есть один
То Александр Пушкин –
Российский андрогин


Здесь ДАП использует и имя поэта, нарушая привычную структуру эмблемы. Однако, благодаря следующей же строке, цельный образ лишь с большей силой разбивается. Имя усиливает эффект от пародийного приема. Такая деформация реальности направлена, прежде всего, на утверждение отсутствующего точного восприятия А.С. Пушкина, а не на осквернение поэта.


Более того, из контекста выпадают не только стереотипные описания и клише, но и сами произведения поэта. В сознании большинства носителей языка оказываются неполные тексты, обрывки известных цитат: «Чем меньше женщину мы любим, / Тем легче нравимся мы ей», «Я вас люблю, чего же боле». ДАП работает с этим, преобразовывая пушкинский текст и обывательское восприятие расхожих цитат, исторических параллелей:


Как я пакостный могуч –
Тараканов стаи туч
Я гоняю неустанно
Что дивятся тараканы
Неустанству моему:
Не противно ль самому?
Конечно, противно
А что поделаешь


Первые строки отсылают читателя к одному из хрестоматийных текстов А.С. Пушкина, но ближе к окончанию произведения переходами между языковыми регистрами происходит преломление рифмы, разрушающее ожидания читателя. «Сосуществуя в едином тексте, эти языки как бы «гасят» друг друга, аннигилируют, открывая некую неиерархическую реальность русского культурного сознания, стоящую за ними». Дойдя до автоматизма прочтения, описание сворачивается.

Тот же самый канонический текст перешел и в другое произведение Дмитрия Александровича Пригова, но с более точным следованием источнику, что и деконструирует существующий образ:


Пушкин, Пушкин, ты могуч
Ты гоняешь стаи туч
Безутешных, всенародных
Уходи, меня не мучь!


Помимо прямого переложения творчества А.С. Пушкина, встречаются примеры, где первоначальные стихотворения оказываются по своей семантике удалены, но образы, фигурирующие в них, позволяют реконструировать связь. Так, Д.А. Пригов перерабатывает «Пророка» Пушкина, где «отсечения грешного языка уподобляется символической кастрации» :


С серпом боюдоострым входит
Глядит, как серафим, лучась
И я ложусь, и он находит
Серпом
Берет отрезанную часть


Наконец, ирония оказывается не единственной поведенческой моделью, с которой Дмитрий Александрович Пригов обрабатывает пушкинский миф. И хотя настоящая «сфера искренности лежит в чистых аффектах, выражение же этих аффектов всегда цинично и искажает существо переживаемого в угоду обстоятельствам или литературным стереотипам», за иронией оказывается прямо высказана и более близкая самому автору позиция:


А если они все–таки любят Пушкина 
больше чем меня,
так это потому,
что я добрый и честный:
не поношу его,
не посягаю на его стихи, его славу,
его честь
Да и как же я могу поносить все это, когда
я тот самый 
Пушкин и есть


Далее, и собственная канонизация с прежней иронией, возводящая ДАП к пьедесталу самого А.С. Пушкина: «Пушкин — это чистый гений / Пригов — это тоже гений». Получается, что авторская ирония выступает в качестве скованной, но по-прежнему остающейся собой правды.

Наконец, с такой частой деконструкцией стереотипов в их прямом следовании, мерцающей переработкой материала, языковой и стилистической игрой выступал когда-то и сам А.С. Пушкин в обращении к современникам. И здесь, ощущая близость к поэту, Дмитрий Александрович Пригов, один из лауреатов очередной пушкинской премии, приводит нас к нему двусмысленным путем мифологизации образа. Так, мы и вступаем между двумя авторами, один из которых будучи своеобразным вредителем «становится санитаром прямо на наших глазах».

«пиши перформенс»

Автор
Ваня Демидкин
Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе