"Время – убийца"

Памяти Джона Апдайка

Умер Джон Апдайк 

Простой подсчет. Умер на 77-м году. Из них две трети жизни – безостановочное письмо. Станок, бесперебойно выпускающий литературную разносортицу. Первые публикации в 1950-х. Год на роман, а параллельно – статьи, эссе, обозрения всего, на чем останавливался глаз: арт-выставки, концерты или музыкальные новинки, чемпионат по бейсболу, политстатьи. Между делом – стихи. Поразительная тематическая всеядность. После 11 сентября пишет роман «Террорист» - тот же «кролик», вечный апдайковский демон, повсюду преследующая тема в образе шахида-неудачника, полуирландца-полуегиптянина, тот же тяжелый сгустившийся воздух маленького городка 1960-х, те же сегменты фраз, те же «ядра», на которые раскатана апдайковская проза. 

После того как человек был первый сорт - неважно в чём, - ему уже неинтересно быть вторым. 

Всё наше достояние - это жизнь. Это странный дар, и я не знаю, как мы должны им распорядиться, но жизнь - это единственное, что мы получаем в дар, и дар этот дорогого стоит. 

На свете всё именно так и устроено – правильный путь сначала кажется неправильным. Чтоб испытать нашу веру. 

Никто не знает про твои чувства, и непонятно – никто не может про них знать или никому ПРОСТО НЕТ ДЕЛА. 

То, в чём мы живем, можно назвать тьмой внутри. 

Издательские объявления о новых романах вошли в читательский обиход и стали повседневной рутиной. Еще один роман. Еще одна книга. Хронометраж почти нечеловеческий. Рабочий календарь расписан не по дням, а по часам. 

Апдайк как-то предложил трактовку собственного литературного фанатизма: "Во-первых, может быть, это потому, что всю жизнь я прожил в маленьких городках, более или менее изолированно, и мне просто необходимо, чтобы каждый день приходили письма из редакций, пакеты с гранками, это дает мне ощущение связи с миром. Во-вторых, – говорит он. – Я вырастал в годы депрессии, и поэтому я просто не в силах отказываться от заработка. И третья причина – в отличие от многих других американских писателей я никогда не кончал никакую аспирантуру. Мое высшее образование закончилось сравнительно рано, и я просто восполняю этот пробел. Мне нужно писать курсовые работы. Тем более что я пишу их не за отметки, а за деньги". Апдайк лукавил. Он родился в учительской семье и блистал в Гарварде и Оксфорде, потом получил работу в Нью-Йоркере и вел колонку "Talk of the Town" ("Притча во языцех"). Написал больше миллиона слов. От матери он унаследовал псориаз. Уже взрослым он связывал свои бесконечные творческие позывы со "сверхпроизводительностью" собственной кожи. 

И еще. Однажды он сказал, что ему "чудо превращения намеков в идеи, идей в слова, слов в свинец и чернила никогда не приедается". Апдайк умел говорить и писать очень красиво. "Видно, как лектор узурпирует права писателя". 

Эта литературная красота по-своему очень узнаваема. В ней набоковско-прустовский замес пропущен сквозь затишье пятидесятых. Недаром Апдайк постоянно возвращается к этому десятилетию, хотя всерьез он состоялся в 1960-70-х. "Нами правили два хороших президента - Трумэн и Эйзенхауэр. И хотя Трумэна осуждали справа, а Айка презирали слева, оба они приучили нас к разумному расчету и здоровому компромиссу. Именно поэтому Залив Свиней, Вьетнам и полет на Луну достались следующему поколению. Поклонники 1960-х обзывали наше время конформистским, консьюмеристским, политически застойным и сексуально задавленным. Мое поколение получило прозвище молчаливого. Думаю, что после бунтов, нытья и кровавых убийств следующего поколения, это не так уж плохо". 

Мне всегда казалось, что апдайковские «серии» возникают неспроста. Пятикратное возвращение к «Кролику» (за настойчивость в конце концов в 1991 он получает Пулитцеровскую премию: «Кролик успокоился»), трилогия книг о Беке, две о Бьюкенене, – это тоже вид рецидива литературного псориаза, зудящего беспокойства, перебора вариантов собственной судьбы и судьбы своего поколения. И только языковые медитации могут приглушить эти пульсирующие нервные описания маленьких протестантских городов Новой Англии. Никому не удалось увидеть ее преображение так, как увидел Апдайк, ее потери, начало упадка, сексуальную свободу, быстро перешедшую в распущенность, разводы, сиротства детей… 

"...А те, кто вышел на улицу, видят, что идёт снег. Эта благосклонность небес всякий раз поражает заново. Благодаря ей мы оказываемся в облаках рядом с Юпитером Плювием. Что за толпа! Что за толпа крошечных снежинок валом валит на землю в жёлтом царстве света над входом! Атомы, атомы, атомы без числа. На ступенях уже лежит пушистый слой. Машины на шоссе замедляют ход, стеклоочистители постукивают, фары горят, осыпаемые бесконечной лавиной блёсток. Кажется, будто снег падает только там, где струится свет. Трамвай, идущий в сторону Олтона, словно тащит за собой шлейф медленно оседающих светлячков. Какое красноречивое безмолвие царит в мире! Под огромным сиреневым куполом бушующего ночного неба Олинджер превращается в новый Вифлеем. За блестящими окнами плачет младенец-бог. Из ничего родилось всё. Стёкла, словно облепленные изнутри соломой из его яслей, заглушают крик. Мир не слышит и продолжает жить по-прежнему. Город с белыми крышами кажется скопищем заброшенных храмов; вдали они сливаются, сереют, тают. Шейл-хилл не виден. Над головой низко нависает желтизна; а на западе, над Олтоном, встаёт рубиновое сияние. С зенита струится бестрепетный сиреневый свет, словно в нём растворён блеск луны и звёзд и сквозь этот раствор пропущен слабый электрический ток. Едва уловимое ощущение тяжести, угрозы вызывает радостное волнение. Воздух с резким свистом легко устремляется вниз, это педалированная нота, нижнее "до" вселенской бури. Фонари выстроились вдоль трамвайных путей, образуя сверкающую авансцену, на которой снег, сметающий и раздуваемый лёгким ветерком, как актёр, замирает и падает. Верхние воздушные потоки сдерживают снег, но он освобождается и, как пылкий влюблённый, бросается вниз в объятия земли; он то гуще, то реже, и кажется, будто огромные, теряющиеся в вышине ноги шагают по воздуху. Метель идёт. Метель идёт, но не уходит". 

Удивительный текст. Это «Кентавр». Для России все-таки самый главный роман. Апдайк стал «русским» на удивление скоро, наверное, благодаря величайшей удаче - замечательному переводу Виктора Хинкиса (1965), почти апдайковскому ровеснику и современнику, очень точно поймавшему интонацию. Об этом замечательно говорил другой великий, коллега по переводческому цеху – Виктор Голышев. 

Апдайк был в нашей стране только один раз в конце 1960-х. Для него устроили обильное возлияние, и он откровенно поймал многие любопытные приметы тогдашней советской жизни: очерк про русскую водку написан вдохновенно в поэтическо-саркастическом стиле, а смерть Маяковского названа убийством. В стерильных мемуарах хозяев-литераторов, опубликованных вслед, уже в 1970-х, Апдайк проходит под кличкой «ОДИН ЗАРУБЕЖНЫЙ АВТОР». Имя его стало нежелательным и потихоньку выдавливалось из обихода, оставаясь в немногих специальных программах студенческого чтения, да прикармливая племя проверенных литературоведов-американистов. 

Вообще для нас Апдайк как-то застыл, «замерз» в 1960-х. Вроде и не писал больше. Поэтому естественным показалось удивление многих: разве все еще был жив? Хотя для Америки, судя по свидетельствам очевидцев, он был актуален до последних дней. Еще совсем недавно осенью его выступления собирали полные аудитории: классик. "Старые хиппи и юные яппи перемежались с длинноволосыми преподавательницами английских отделений колледжей. Апдайк, седой, стройный, в изящном костюме, отвечал на вопросы, рассказывал, как чуть не стал художником, вспоминал свое знакомство с Эдвардом Хоппером, читал стихи. Для Америки Апдайк был психологом, бесцеремонно описывающим хрупкие, колючие, неловкие человеческие отношения". Для многих он так и остался "входом" в Америку.

Елена Пенская

Russian Journal
Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе