О странностях любви-2

2. Любовь поэта.
Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится. 

(Кор. Ст. 8-13)

3101f521-d885-538e-a97f-12ba53dd82de.jpg
Untitled-55.jpg
Помнится, еще в школе, но уже будучи в рядах Ленинского комсомола, то есть на излете пубертатного периода, наткнулся я на мало тогдашнему советскому школьнику известную поэму Владимира нашего талантливейшего и любимейшего Маяковского "Облако в штанах". Что характерно, об этой поэме, написанной в 1914 году и в следующем 1915 году напечатанной Осипом Бриком, поминалось во всех школьных учебниках и хрестоматиях, но при всем том сам текст этого произведения как бы оставался в тени даже для широкой читающей публики. В лучшем случае приводилась одна-единственная строчка: 
Где глаз людей обрывается куцый,
главой голодных орд,
в терновом венце революций
грядет шестнадцатый год.

Кстати, позже Эдуард Багрицкий слегка подкорректировал дату, причем так удачно, что большинство читателей с готовностью приняли этот редакторский фокус, тем более что, как уже поминалось, оригинальный текст был не слишком известен еще в школе отученным от чтения гражданам. Если верить популярной легенде, дабы усилить впечатление, выдающийся советский поэт Эдуард Багрицкий просто взял и в одном из переизданий поэмы вместо шестнадцатого года подставил год семнадцатый.

Известен отзыв Владимира Ильича Ленина о романе Николая Гавриловича Чернышевского "Что делать?".  Если верить воспоминаниям меньшевика-эмигранта Николая Владимировича Валентинова (Вольского), то об этом тягомотном с обывательской точки зрения произведении вождь мирового пролетариата высказался довольно неожиданно: "Он меня всего глубоко перепахал". Естественно, после такого отзыва опус не слишком грамотного интеллигента-разночинца, звавшего Русь к топору, просто не мог не стать, с одной стороны, проклятием для нескольких поколений советских школяров, а с другой, прямо-таки тем золотоносным Клондайком, на коем были намыты десятки, если не сотни, кандидатских и докторских диссертаций филологических, общественно-политических, философских и прочих околовсяческих наук.

Так вот, возвращаясь к "Облаку в штанах". Не сказать, чтобы первая большая поэма молодого (ему был тогда 21 год) гения как-то особенно "перепахала" тогдашнего 16-летнего советского девятиклассника, но впечатление получилось оглушительное. Потому как тогдашний советский девятиклассник, как водится, сам пописывал что-то строго рифмованное, послушно  следуя канонам силлабо-тонического стихосложения, с тщательным высчитыванием ударных и безударных слогов, а также, согласно наставлениям Алексея Максимовича Пешкова, категорически избегая шипящих согласных.

Получалось весьма гладко и соблазнительно похоже на классические образцы. О стихах такого рода сам Владимир Маяковский вспоминал в своей автобиографии "Я сам", написанной в 1928 году для задуманного Госиздатом собрания сочинений: "Вышло ходульно и ревплаксиво. Что-то вроде:
    «В золото, в пурпур леса одевались,
    Солнце играло на главах церквей.
    Ждал я: но в месяцах дни потерялись,
    Сотни томительных дней».
Исписал таким целую тетрадку".

Ну, это смотря какая тетрадка: на общую у меня тогда вряд ли бы набралось, но если просто ученическая на 24 листа, то вполне бы заполнил. Естественно, про любовь. Правда, общий уровень начитанности все-таки уберегал от рифм в стиле "кровь-морковь-любовь" или "палка-селедка", но в целом недалеко ушло от нетленок капитана Лебядкина:
Любви пылающей граната
Лопнула в груди Игната.
И вновь заплакал горькой мукой
По Севастополю безрукий.

«Хоть в Севастополе не был и даже не безрукий, но каковы же рифмы!» — как объясняет Игнат Тимофеевич подвернувшемуся хроникёру. Что называется "Умри, Денис, лучше не скажешь!". Ведь и школяр тот ни в каком Севастополе не был и опыта конкретных отношений не имел по причине уже обретенного диагноза и вынужденной  ограниченности домашнего существования. Но все это отнюдь не мешало испытывать чувство глубокого удовлетворения от собственномучно порожденных творений, ибо одним из наиболее очевидных симптомов неизлечимой графомании является аккурат то, что самому автору его творческие выкидыши представляются если не вовсе безупречными, то хотя бы вполне достойными гонорара в любом литературном журнале.

Мне вот тоже тогдашние мои полуфабрикаты в общем нравились, тем более что предъявить их, как уже поминалось, было некому в связи с физическим отсутствием в наличии собственно конкретного предмета неутолимой страсти. То есть именно стихи о некой прекрасной даме в абсолютно чистом теоретическом варианте. Кстати, Владислав Ходасевич находил в творениях капитана Лебядкина некие "общие мотивы" не более и не менее как аккурат со "Стихами о Прекрасной даме" Александра Блока. В данном случае речь шла о стихе под наименованием "Звезде-Амазонке", обращенном к Лизавете Тушиной:
И порхает звезда на коне
В хороводе других амазонок;
Улыбается с лошади мне
Ари-сто-кратический ребенок.

При этом капитан провозглашает свои рвущиеся из сердца строчки гимном: «Да ведь это же гимн! Это гимн, если ты не осел! Бездельники не понимают! Стой!» И при всей смехотворности этих идиотических песнопений действительно есть в них что-то, что почему-то задевало и вызывало не просто смех, но и нечто вроде сочувствия к влюбленному шуту гороховому. В конце концов нельзя не согласиться с Ярославом Гашеком и его бравым солдатом Швейком: "Этот господин не виноват, уж таким идиотом он уродился". И ровно так же ни один графоман не виноват в том, что он не Александр Блок с его прекрасной дамой в страусиных перышках.

Как точно подметил Ярослав Смеляков:
Не может никак не растрогать. 
Мальчишки влюбленного пыл. 
Так Пушкин влюблялся, должно быть, 
Так Гейне, наверно, любил. 

И в самом деле, в чем разница-то? В том, что Александр Пушкин мог написать: 
Я помню чудное мгновенье: 
Передо мной явилась ты, 
Как мимолетное виденье, 
Как гений чистой красоты. 

А несчастного Игната какого-нибудь Лебядкина хватало лишь на что-то вот такое, но тоже в своем роде бесподобное:
О, как мила она,
Елизавета Тушина,
Когда с родственником на дамском седле летает,
А локон ее с ветрами играет,
Или когда с матерью в церкви падает ниц,
И зрится румянец благоговейных лиц!
Тогда брачных и законных наслаждений желаю
И вслед ей, вместе с матерью, слезу посылаю.

И кто скажет, что это неискренне? И почему по силе чувствительности души я, капитан Лебядкин, не могу сравниться с любым гением поэтического искусства? Да ведь это все равно, как если бы о красоте женщины судить по цене её наряда. То есть, ежели я могу растрясти очередного папика на платьишко Christian Dior Haute Couture цвета шартрез за два миллиона американских рублей, то я уж и Николь какая-нибудь Кидман в натуре и подавай мне Александра нашего Сергеевича в обожатели? А если радуюсь самопальной сумке Purple Label Crocodile Duffel Bag с ближайшей барахолки, то ни на что лучше Игната несчастного Тимофеевича и рассчитывать не моги? И остается мне разве что пойти да набить морду этому вашему гению?.. Или как смешному телеграфисту Желткову из "Грантового браслета" Александра Куприна, застрелиться к чертовой матери, потому как я попросту жалок со своими потертыми рукавами и столь дорогим сердцу гранатовым браслетом, который княгине Вере Николаевне может показаться разве что символом мещанского дурновкусия. Нелепый телеграфист со своим  жалким браслетом, столь же неуместный посреди этого великосветского общества, как сын школьной уборщицы, припершийся вдруг на день рождения одноклассницы, дочери секретаря обкома.
 
Но ведь приперся все-таки! Все-таки осмелился выставить себя на посмешище, заранее зная, что будет именно так, потому что никак иначе быть просто не может. И зачем-то ведь понадобилось Вере Николаевне это ощущение того, что он её простил. Уже из другого бытия, с небес, "идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь безконечная". Воистину, "не может людей не растрогать".

Правда, здесь возникает другой вопрос, не менее в чем-то любопытный. И в этой связи на память приходит ответ Татьяны на письмо Онегина с его признаниями начет вспыхнувшей внезапно страсти:
Онегин, я тогда моложе,
Я лучше, кажется, была,
И я любила вас; и что же?
Что в сердце вашем я нашла?
Какой ответ? одну суровость.
Не правда ль? Вам была не новость
Смиренной девочки любовь?

То есть, а вот если бы Вера Николаевна была не княгиней, а, скажем, дочкой какого-нибудь убогого титулярного советника Акакия Акакиевича Башмачкина, чиновника 9-го класса. Того самого, о котором напрочь забытый сегодня Петр Вайнберг сочинил свой знаменитый романс:
Он был титулярный советник,
Она — генеральская дочь;
Он робко в любви объяснился,
Она прогнала его прочь.

Пошел титулярный советник
И пьянствовал с горя всю ночь,
И в винном тумане носилась
Пред ним генеральская дочь.

Смогла ли бы тогда бедная Вера пробудить в нашем телеграфисте-мечтателе столь возвышенные чувства? И, что называется, в пандан к этому: вспомнил бы вообще столичный плейбой Онегин несчастную провинциалку Таню Ларину, если бы спустя столько лет встретил её не на великосветском балу с мужем-генералом, а в приемной одного из своих номенклатурных дружбанов как скромную просительницу за мужа-чиновника все того же 9-го класса? 

Тургенев_Виардо.jpg
Почему благороднейший, как нас учили, Иван Сергеевич Тургенев жизнь свою положил к ногам всемирной оперной дивы Полины Виардо, а не одной из крепостных девок своей матушки, с коими "шалил" на сеновале в пору отроческого созревания. За что, блин, арапа своего младая любит Дездемона? Арап-то он, конечно, арап, а тоже не в лопухах найденный: генерал венецианской армии. И вот с этой точки зрения поведение хрестоматийного негодяя Яго можно рассматривать несколько под другим углом. Он-то чего эдак наизнанку выворачивается и из кожи вон лезет? Несчастный прапорщик завидует или ревнует? Понаехали тут, понимаешь, арапы из Чухломы своей, да еще и черные, и не то что должности расхватали, но и баб наших отбивают... Что интересно, Отелло - вообще-то "венецианский мавр", тор есть араб из одной из стран Леванта, Северной Африки, и прилагательное "черный" применительно к нему имеет тот же оттенок, который вкладывают наши русские "патриёты" в отношении уроженцев Кавказа или Средней Азии.

На самом деле это важная подробность, необходимая для понимания глубины одной из лучших пьес Вильяма нашего Шекспира. Ведь вот даже всемогущий вроде бы граф Николай Шереметев, один из самых богатых людей России, который мог себе позволить с государем чуть ли не "на равных" держаться, а и ему тоже пришлось втайне заказывать подложные документы, из которых следовало, что якобы предком актрисы Прасковьи Жемчуговой, урожденной Ковалевой, был некий польский дворянин Ковалевский, попавший в русский плен и ставший крепостным. И стала крепостная актриса Прасковья Жемчугова графиней Шереметевой. 

То есть, в принципе талант может поставить тебя на один уровень с сильными мира сего? Правда, когда уже венчанная графиня Шереметева умерла спустя три недели после родов, то на похоронах не было ни одного представителя так называемого высшего света. Опять же, тот же Отелло формально принадлежит к высшему слою номенклатуры Венецианской республики. Но на самом деле в глазах приличной венецианской публики он в первую очередь арап, а уж потом все остальное. Точно так же как дочка ярославского кузнеца из деревни Березина в глазах приличной петербургской рублики так и осталась крепостной девкой, рабой, будь она трижды графиня и пожалована лично алмазным перстнем от матушки государыни Екатерины.

Так все-таки, возвышает тебя любовь или бросает в грязь?  У Евгения Шварца в "Обыкновенном чуде" есть замечательный монолог Волшебника: "Кто смеет рассуждать или предсказывать, когда высокие чувства овладевают человеком? Нищие, безоружные люди сбрасывают королей с престола из любви к ближнему. Из любви к родине солдаты подпирают смерть ногами, и та бежит без оглядки. Мудрецы поднимаются на небо и ныряют в самый ад — из любви к истине. Землю перестраивают из любви к прекрасному. А ты что сделал из любви к девушке?".

То есть, с одной стороны, нет такого подвига, который будет невозможен для истинного влюбленного, благородного человека. Но с другой, нет такой низости, на которую не смог бы пойти столь же беззаветно влюбленный негодяй. Да и совсем необязательно, чтоб негодяй, кстати. Для поэта Владимира Маяковского ответ ясен:
Любить -
    это с простынь,
             бессонницей
                        рваных,
срываться,
      ревнуя к Копернику,
его,
  a не мужа Марьи Иванны,
считая
     своим
        соперником.

То есть, именно, что соперника надо перешибать исключительно своими гениальными проявлениями? Не можешь стихи писать, так хоть дров наруби? Правда самому Владимиру Владимировичу приходилось стихи подкреплять гораздо более материальными дарами:
Не домой,
не на суп,
а к любимой
в гости,
две
морковинки
несу
за зеленый хвостик.

Я
много дарил
конфет да букетов,
но больше
всех
дорогих даров
я помню
морковь драгоценную эту
и пол-
полена
березовых дров.

Маяковский_Брики.png
Что характерно, в 1927 году, когда эти пронзительные строки писались, автор своей по-прежнему любимой Лиличке уже давно не морковки приносил, а волок из города Парижа чемоданами кружевные панталоны и прочие интимные подробности дамского туалета, строго следуя её письменным подробнейшим инструкциям насчет цены, качества и фасона. Но в стихах ощущается некая ностальгия если нее по тем временам, то по тем чувствам уж точно. 

Вообще-то Владимир наш Владимирович, как истинный творец, чувствовал себя на короткой ноге не только с великими мира сего, весьма фамильярно, эдак по-свойски обращаясь не то что к А. С. Пушкину или В. И. Ленину, но даже и с Самим Господом разговаривая чуть ли не на равных:
Или вот что:
когда душа моя выселится,
выйдет на суд твой,
выхмурясь тупенько,
ты,
Млечный Путь перекинув виселицей,
возьми и вздерни меня, преступника.
Делай что хочешь.
Хочешь, четвертуй.
Я сам тебе, праведный, руки вымою.
Только -
слышишь! -
убери проклятую ту,
которую сделал моей любимою!

Маяковский_Лиля.jpg
Понятно, что вот такая любовь на благонамеренного советского школяра, вскормленного на диетических продуктах из меню типовой учебной программы, производило впечатление прямо-таки зубодробительное. Эдакие страсти врываются в тебя, как приступ, блин,  дизентерии, когда никаких сил нет удерживать все это в себе и надо выплеснуться в окружающую среду, несмотря на приличия и любые условности.

Ситуация усугубилась тем, что до того школяр наш за вершины любовной лирики в русской поэзии почитал два стихотворения по восемь строчек в каждом. Во-первых. "Я вас любил" Александра Пушкина, а во-вторых, Иннокентия Анненского "Среди миров". Причем Иннокентий Федорович поначалу заинтересовал школяра больше не как поэт, но, по распространенной легенде, как прототип учителя Беликова из чеховского "Человека в футляре". И вдруг эдакие вот строчки поэта-символиста Серебряного века, имевшего обыкновение в самую жарынь прогуливаться по Царскому Селу в пальто и при зонтике:
Среди миров, в мерцании светил
Одной Звезды я повторяю имя…
Не потому, чтоб я Ее любил,
А потому, что я томлюсь с другими.
И если мне сомненье тяжело,
Я у Нее одной ищу ответа,
Не потому, что от Нее светло,
А потому, что с Ней не надо света.

Иненокентий Анненский.jpg
Вот тебе и, бабушка, "человек в футляре"! Потрясение было не меньше, чем от раннего Маяковского, хотя и с противоположной стороны. Хотя, если вдуматься, то ничего вроде бы особенного: ну да, благозвучно, и этот вот всегда привлекающий декадентский аромат какого-то вселенского увядания, философического отстранения даже и от предмета обожания. Прям сущий телеграфист Желтков под натуральным соусом. Но завораживает, будто некий гипнотизер тебя заговаривает, раскачивая перед глазами свой магический маятник. 
Из наслаждений жизни
Одной любви музыка уступает;
Но и любовь мелодия... 

Поэзия - та же музыка, разве что записанная не нотными знаками, а  буквами, которые стихотворцы складывают в слова. И в ней мелодия играет столь же основополагающую роль, как и в музыке. Или не играет, и тогда получается даже не сумбур вместо музыки, а эдакий фабрично-конвейерный памятник вождю, размноженный в сотнях и тысячах повторений, дабы хватило дотянуться до распоследней деревушки в необъятной российской глухомани, так и пережившей родную Советскую власть с удобствами во дворе. 

Причем правильные, то бишь одобренные и допущенные Гослитом и Минпросом, поэты насаждались с тем же рвением, с каким искоренялись религиозные предрассудки и прочие пережитки проклятого прошлого. Даже из классиков в голову школьника впихивались только те произведения, которые не могли в неокрепшем мировоззрении заронить неуместные сомнения и лишние, не предусмотренные программой вопросы. С этой точки зрения любовная лирика того же Владимира Маяковского категорически в учебную программу не вписывалась и оставалась посему практически неизвестной широким массам учащихся недорослей.

Кстати, сам Владимир наш Маяковский образцом считал четыре строчки из письма Онегина Татьяне:
Я знаю: век уж мой измерен;
Но чтоб продлилась жизнь моя,
Я утром должен быть уверен,
Что с вами днем увижусь я...

Без всяких футуристических выкрутасов, лесенки и заумных рифм. Как пишут на стандартных памятниках: Помним. любим. Скорбим. Хотя, в сущности, жизнь любого человека укладывается в еще более короткую эпитафию: Жил. Умер. И счастлив тот, кто может по праву претендовать на третье слово между этими двумя: Жил. Любил. Умер. И все. Не так уж мало...

Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе «Авторские колонки»