Князь в посконной рубахе

Я общался со Львом Николаевичем в конце 70-х – начале 80-х годов.
Выглядел он очень просто: это был маленький, плотно сложенный старичок с пигментными пятнами на руках и лице.

Старичок в старой куртке шёл, наклонившись против ветра, несущего мокрый петербургский снег. Старичок входил в Институт археологии той же энергичной походкой, аккуратно обтряхивал снег, проходил в библиотеку. Помню, что он часто сидел в библиотеке, читая книги и журналы на разных языках. Часто выходил покурить и часто делал это вместе с Рахилью Шнееровной Левиной – заведующей библиотекой.

В 1980 году Льву Николаевичу исполнилось 68 лет, автору этих воспоминаний – 25. Молодёжи он казался стариком, его энергичная походка и уверенные, сильные движения удивляли: мы их не ждали от «старика». Его сверстники в институте выглядели старше, но в то же время солиднее, вальяжнее, значительнее. Лев Николаевич никогда не претендовал ни на какую значительность, статус, важность, сановитость. И всё-таки чем-то выделялся. Много позже я вспомнил применительно к нему историческую легенду о князе Свендославе-Святославе, которому то ли «бабка Ольга», то ли некий «греческий монах» сказали: «Если ты и в посконной рубахе не можешь показать себя князем, какой же ты князь?»

Чтобы увидеть во Льве Николаевиче исключительную личность, с ним достаточно было заговорить или, по крайней мере, понаблюдать за ним и послушать его на лекции. Как гласит американская поговорка: «Заговори, чтобы я тебя увидела».

Долгое время я его не слушал, с ним не общался и его в общем-то «не видел». И вообще образ этого энергичного «деда» никак не совмещался у меня с автором книги «Этногенез и биосфера Земли». Обсуждать эту книгу с археологами было совершенно невозможно – книга мгновенно объявлялась «ненаучной», как и взгляды Льва Николаевича, содержательного разговора не получалось.

В 1982 году мой петербургский приятель спросил:

– Хочешь увидеть то, что можно видеть только в Ленинграде?

– Конечно, хочу.

– Тогда пошли слушать Гумилёва. Он на Васильевском лекции читает.

Лекционный зал тогда не был битком набит, это начиная с 1987 в зале во время лекций Льва Николаевича стояли в проходах, а опоздавшие – и в коридоре (войти было уже некуда). Только после этой лекции я ощутил обаяние этой крайне неординарной личности. Только тогда в моём сознании окончательно «совместились» великий учёный, автор книг и статей, и этот активный, плотно сложенный, часто насупленный собственным мыслям старичок, куривший папиросу за папиросой.

Я подошёл к нему в институте, представился, он заинтересовался: «Как там Сибирь»? Расспрашивал, бывал ли я в Хакасии, на Севере, в Норильске. Чувствовалось, что это не вежливость, ему это действительно было интересно.

– Когда я был в Хакасии, она была покрыта живым ковром – миллионные стада овец… Это и сейчас так?

Вопрос вообще был несколько странным, потому что множество сотрудников института каждый год работали в Хакасии – узнать, как там обстоят дела, было очень нетрудно. Но «странность» я осознал много позже, а тогда честно ответил: овец стало вовсе не так много, степь распахана, овцы живут на комбикормах и на заготовленном сене…

– Вот! Вот! – тоненько закричал Гумилёв. – Надо же было убить столько людей, чтобы потом убить ещё и землю!

Это было по тем временам не только неожиданно, но и необычайно смело.

Вообще, смелость Льва Николаевича удивляла и завораживала. Однажды на лекциях кто-то, начав спорить с ним, произнёс:

– Ну, это же всё понятно…

На это Лев Николаевич эмоционально закричал:

– У нас в Норильлаге охранникам тоже всё было понятно!

Мы привыкли, что опыт «сидения» не рекламируют, а скрывают, «об этом вслух не говорят». Мы знали – репрессированные и даже их потомки ограничены в карьерном росте, в поездках за границу и так далее. Лев Николаевич никогда не боялся никого и ничего. Это бесстрашие было совершенно естественным, ни в какой степени не демонстративным и не наигранным.

Он был терпим и добр, открыт для общения. Со мной, совсем молодым человеком, готов был встречаться, читать и критиковать мои статьи, поил у себя на кухне чаем, называл, что надо прочитать. Последний раз мы виделись в ноябре 1991 года. Лев Николаевич критиковал меня за то, что в статьях я пишу о взаимодействии общества и ландшафта.

– Пёс его поймёт, что это вообще такое, ваши общества! – сердито говорил он, тыча в мою сторону горящей папиросой. – Никто их не видел, этих обществ! Их марксисты придумали, а ваш феодализм вообще существовал только во Франции во времена Карла Мартелла…

Прощаясь, я сказал, что привезу ему новую версию статьи…

– Будете читать?

– Буду, если не помру, – пожал он плечами.

– Вы уж не помирайте, а?

– Я постараюсь! – Лев Николаевич опять взмахивает папиросой, улыбается, энергично кивает головой: – Прочитаю, если не помру.  

Новой версии статьи он не прочитал – помер.

Мне он навсегда запомнился именно вот так: стоящим в полутёмном, типично питерском коридоре, с папиросой во рту. И энергично идущим по Дворцовой набережной в свой институт, наклонившим умную голову, согнувшимся навстречу мокрому снегу и ветру.

И вот ещё что: Лев Николаевич был, учитывая его судьбу, совершенно не озлобившимся человеком. Он вовсе не считал, что ему «сломали жизнь» и что он имеет право свести счёты с кем-то или с чем-то. Он ухитрялся извлекать что-то хорошее даже из самого страшного.

– Когда был на поселении в Туруханском крае, долго жил один… Представляете, Андрюша? Сотни вёрст – и ни одного опера! Ни одного!

Он очень радовался этому отсутствию «оперов» вокруг, но на прямой вопрос на одной из лекций ответил неожиданно: нет, у него совершенно нет ненависти к сотрудникам «доблестных органов».

– Не они же меня сажали…

– А кто?

– Коллеги, разумеется.

Задавшая вопрос девушка буквально лишилась дара речи и, с широко открытыми глазами, отрывала и закрывала рот. Сама мысль, что учёного могли сажать не злобные, тупые энкавэдэшники, а собратья по научному цеху, была для неё очень уж непривычной. А ведь даже сегодня, на уже давно почившего Льва Николаевича, собратья-учёные всё пишут и пишут пасквили и своеобразные научные доносы с многочисленными обвинениями. Полное впечатление, что для многих из них любой скандальный поклёп на Льва Гумилёва – способ напоминания о себе и о своих «научных» трудах, ведь творениями этих уважаемых коллег давно уже никто не интересуется.  

Гумилёв был до самого конца очень жизнелюбивым человеком. Ни обстоятельства жизни, ни чудовищная несправедливость не разубедили его в том, что мир – место славное, достойное и интересное. Это был человек счастливый – потому что жить ему было интересно, а мир вокруг был наполнен увлекательными событиями, начиная от дождя или движения туч по окоёму неба. Лев Николаевич любил жизнь во всех её проявлениях. Во время нашей последней встречи подошёл к окну кухни и с удовлетворением сказал:

– Опять дождь!

Он был бы так же доволен, если бы ледяной ноябрьский дождь перестал… Ему важно было, что на улице что-то происходит – что дождь льётся, что дождь прекращается, что появляется ясное небо, что опять нагнало тучи… Всё, происходящее в мире, доставляло ему удовольствие и было наполнено смыслом.

Лев Николаевич интересовался… да, по существу дела, всем. Всё, что встречалось ему на жизненном пути, вызывало бурный и активный интерес. Помню, зимой 1990 года мы шли в Институт археологии и по пути влетели на очередной митинг. Состав митингующих на девяносто процентов состоял из всклокоченных старшеклассниц с безумно выпученными глазами и расхристанных баб климактерического возраста. Что они и от кого требовали – не помню…. Кажется, колбасы и демократии… Или земли крестьянам и немедленного введения диктатуры… Помню, что все теребили Льва Николаевича, все тащили его в институт, а Лев Николаевич всякий раз вскидывал руку непререкаемым жестом:

– Минуточку!

И продолжал внимательно слушать.

Только минут через двадцать мы двинулись к институту, Гумилёв закурил, и энергично прокомментировал:

– Андрюша, это просто поразительно! На свете есть множество людей, которым совершенно нечем заняться!

Объясняя разницу между системой и антисистемой, Лев Николаевич порой цитировал слова своего отца:

Есть Бог, есть мир, – они живут вовек.
А жизнь людей мгновенна и убога.
Но всё в себя вмещает человек,
Который любит мир и верит в Бога.

Он любил мир и верил в Бога. И ему было чем заняться.


 фото: FAI/FOTODOM; ПАВЕЛ МАРКИН/ИНТЕРПРЕСС/PHOTOXPRESS

Автор
Андрей Буровский
Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе