Не то чтобы всегда прежде Иоанн IV казался очевидной фигурой. Например, Михаил Херасков, сочинивший о взятии Казани эпическую поэму "Россиада", несколько затруднялся контрастом между светлым образом "раннего" Ивана Грозного и его последующими злодеяниями. Выход поэт нашел простой: походя обвинить в сочинении "нелепых басен о его суровости" вредных иностранцев и оставить "ужасные повествования, до пылкого нрава его относящиеся" на рассуждение историков. Тогда можно было спокойно сочинять картинный эпос, каждый эпизод которого годится на то, чтобы быть сюжетом для какой-нибудь шпалеры в пышном классицистском духе: "Он <Иоанн> пролил токи слез, какие множит радость, / производя в душе по тяжких скорбях сладость. / <...> Над ним летающа с трубою зрелась Слава, / В очах, в лице его ликует вся держава". Нет, красиво, но, в сущности, наивность практически такая же, как и у Сумарокова, в трагедии которого Лжедимитрий в ответ на вопрос о том, что его тревожит, с чарующей прямотой сообщает, что его "злодейская душа спокойна быть не может". Чуть позже Карамзин, более интересующийся правдой душевных движений, недоумевал в своей "Истории", как "государь любимый, обожаемый мог с такой высоты блага, счастия, славы низвергнуться в бездну ужасов тиранства?" — и переходил от этого изумления к тому, чтобы "представить сей удивительный феномен в его постепенных изменениях".
Парсуна «Иван Грозный», конец XVI века
Та нехитрая истина, что с правителями случаются разные феномены, кажется, должна была быть коротко знакома людям пушкинского времени, знавшим "дней Александровых прекрасное начало" и их не самое прекрасное окончание. И знавшим Светония, рассказывающего о том, как ликующие толпы встречали юного Калигулу, "называя и светиком, и голубчиком, и куколкой, и дитятком",— и что потом из этой куколки получилось. Самое занятное, что через несколько десятилетий, когда наша историческая наука пришла в возраст, суждения об Иоанне Грозном приобрели нормальную человеческую тональность — без ретуши, без передергиваний, без этих "увы и ах"; был, мол, такой правитель, хорошего сделал то-то, плохого — то-то и то-то, давайте рассмотрим некоторые общественно-экономические нюансы. Да и художественная литература следом тоже не выказывала никаких подозрений, что в случае Ивана IV она имеет дело с непонятым по сложности натуры национальным героем.
Марк Антокольский. «Иван Грозный», 1875 год. Мрамор
Самое печальное, что если брать царствование Ивана Грозного не как публицистическую, а как научную проблему, то на многие вопросы полных и окончательных ответов действительно нет — документов не хватает, вечная наша беда. Мы знаем, как выглядели опричники, мы знаем, какой у царя был обычный режим дня в Александровой слободе, но можем только гадательно рассуждать о том, для чего царь вообще затеял опричнину, на что он рассчитывал и какой пользы ждал. Или для чего устроил "второе издание" опричнины, посадив на свой трон татарского царевича Симеона Бекбулатовича (правнук, кстати, того самого хана Ахмата, при котором Иван III окончательно разобрался с игом). Но есть, конечно, вещи однозначные. Ни о каком благодетельном укреплении государства речи быть не может, если через 20 лет после смерти благодетеля это порядком истощенное государство превратилось в хаос. Жданов, по воспоминаниям Эйзенштейна, корил режиссера за то, что царь у него выведен неврастеником, вряд ли зная, что писания царя действительно производят впечатление работы человека поразительно образованного и талантливого, но злого, невротичного, обиженного на весь белый свет и путаного — над чем издевался еще князь Курбский, ставивший царю на вид, что у него все густо уснащено цитатами из Писания, житий, хронографов и святых отцов и "туто же о постелях, о телогреях и иные бесчисленные воистину яко бы неистовых баб басни".
Илья Репин. «Иван Грозный и его сын Иван 16 ноября 1581 года», 1885 год. Холст, масло
По большому счету тем, что грозный царь превратился из фигуры с отстоявшейся репутацией в предмет для спекуляций ("имя России"? не "имя России"?..), мы обязаны сталинскому времени. Известен случай историка, который написал в 1930-х монографию о древнеримских восстаниях рабов и завершил ее (как велела вроде бы несомненная догма) словами в том духе, что подлинной революцией эти восстания, уж конечно, быть не могли. И надо же было случиться, что в момент печатания книги корифей всех наук возьми да и скажи на съезде колхозников, что это "революция рабов опрокинула рабовладельческий Рим",— и работники типографии вынуждены были, седея от страха, спешно выдирать последнюю страницу книги по всему тиражу. Ну вот и с Иваном Грозным произошла та же в общем-то случайность: вождю что-то померещилось приятное в образе царя, и по первому намеку и идеология, и наука (что самое печальное) принялись раздувать малосимпатичного самодержца в прогрессивного государственного деятеля. С большим кинематографическим потенциалом в придачу.
Коммерсантъ