«Памяти Герцена»— сто лет спустя

Герцен был любимым героем дореволюционного просвещенного сословия и остался таким для интеллигенции подсоветской. Создатель поразительно по сей день влиятельной трактовки национальной словесности — решительно оппозиционной (а если нет, то какая ж это русская литература?), всегда заменяющей отсутствующую социальную, правовую, политическую мысль и соответствующие институции, непременно обреченной на суровые гонения — сам стал важнейшей частью этого несгибаемого и агрессивного мифа. Так сказать, наглядным примером собственной правоты.

Опустилась на Россию с воцарением Николая I темная ночь? Разумеется, ведь юного Герцена ни за что ни про что отправили в ссылку. А потом — в другую. А потом и вовсе выпихнули за границу. Да и как мог этот благородный свободолюбец оставаться в «фасадной империи» казарм и канцелярий, где пятерых лидеров незадавшегося государственного переворота отправили на виселицу, Грибоедова бросили на растерзанье тегеранской черни, Веневитинова не уберегли от простуды (осужденного бунтовщика Бестужева — от горских пуль, Белинского — от чахотки), «Московский телеграф» ни с того ни с сего запретили, Полежаева отдали в солдаты, Чаадаева за публикацию «Философического письма» объявили сумасшедшим, к Пушкину и Лермонтову подослали наемных убийц, а Баратынского продержали двенадцать лет в ссылке? Ну, не двенадцать, не в ссылке и не при Николае (когда получивший вожделенную отставку поэт жил барином, а его стихи яростно клеймились Белинским и едва ли хоть как-то интересовали Герцена) — что из того? Это благополучным (не пережившим всех ужасов николаевского застенка) потомкам дозволительно изображать объективных историков и ловить пламенного тираноборца на мелких оговорках. Ясно же, как день, что ночь была непроглядной и честному человеку оставался единственный выход — через прусскую границу. Вот и Пушкин на исходе 1820-х мечтал о Европе. Вот и Гоголь «Мертвые души» в Риме писал. Вот и Белинский перед смертью увидел Германию и Париж. Жаль, что не остался — там бы его, конечно, исцелили от всех недугов. И он, дожив до лучших времен, вместе с Герценом выпускал бы «Полярную звезду» и «Колокол». И, наверно, растолковал бы напарнику, что тому конфликтовать с Чернышевским и Добролюбовым не след. Так, глядишь, и социалистическую революцию провернули не 25 октября 1917 года, а много раньше.


До такого абсурда вроде бы никто впрямую не договаривался (хотя за всех казенных спецов по революционной демократии поручиться невозможно), но, по сути, примерно так долгие годы и подавалась история русской общественной мысли (литературы тож). И дело тут не в юбилейной (1912) ленинской статье «Памяти Герцена», громокипящий зачин которой советские школьники были обязаны учить наизусть, а почтенные ученые мужи цитировать по любому поводу и без оного. Дело в Герцене и сотворенном им русском революционном мифе.


Неправда! Герцен вовсе не звал к кровопролитию. Он должное благим намерениям Александра II отдавал. (А тот не оправдал надежд лондонского изгнанника — не освободил в одночасье крестьян с землей. Реформы свои — якобы великие — проводил ни шатко, ни валко. Польскому сепаратизму противодействовал. Чернышевского в Сибирь отправил. Известное дело — царь!) И Нечаев Герцену не нравился, о чем он прямо говорил Огареву и Бакунину. И вообще, изгнанник наш — русский дворянин и гражданин мира — всегда был одинок. В Вятке и во Владимире, в Москве и в Петербурге, в Париже и в Ницце, в Лондоне и в Женеве. Даром, что обычно открытый дом держал. И, возмущаясь сторонними вмешательствами в свои интимные дела, постоянно посвящал в них окружающих. О чем, так и не осознав этого странного противочувствия, сам поведал в «Рассказе о семейной драме» — центральной (к ней все смысловые линии «Былого и дум» сводятся) части своей исповеди. Которая, как известно, «не историческая монография, а отражение истории в человеке, случайно попавшемся на ее дороге».


Трудно не увидеть в этих — тщательно подобранных — словах артистичного эгоцентрического кокетства. Вся новейшая история России и Европы — эффектно освещенная сцена, на которой разыгрывается драма неприкаянного странника, бредущего от одного разочарования к другому, сетующего о потерях и клеймящего былых друзей, выставляющего на всеобщее обозрение свои бедствия и прегрешения, но с младых лет в глубине души знающего, кто — на самом деле во всем — виноват.


Крепостное право… Бастардское детство… Романтические идеалы… Гнусная российская действительность… Третье отделение… Европейское мещанство… Заблудившиеся сочувственники… Ломающий постыдную комедию Гервег… Не исполнивший своего назначения (а ведь ничего мудреного в том не было!) Александр II и его скверные министры… История, на дороге которой случайно попался он, Александр Иванович Герцен, чье величие (независимость от любых авторитетов, благородство, искренность) сполна оценят благодарные потомки.


Оценили уже современники. От скромных провинциалов, не без риска хранивших потаенные заграничные издания, до Тургенева, Достоевского, Толстого. (Тут каждый сюжет по-своему примечателен.) Для интеллигентов второй половины ХХ века Герцен стоял едва ли не вровень с абсолютно тогда бесспорными Пушкиным и Чеховым. (Гоголь, Достоевский, Толстой — по разным причинам — пребывали в «спорных» позициях. Не говоря уж о Тургеневе, Гончарове или Нерасове.) Кажется, сейчас — в дни двухсотлетия автора «Былого и дум» — дело обстоит иначе. Хорошо это или плохо, я судить не возьмусь. Как и о том, надолго ли отошел в тень отнюдь не случайный избранник русской интеллигенции.

Андрей Немзер

Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе