Диалоги с Соломоном Волковым. Часть 1

Выдающийся культуролог, искусствовед, мемуарист Соломон Волков, сталкивавшийся в своей жизни со множеством выдающихся людей, примерно двадцати из которых уже установили памятники, рассказал о своем общении с Бродским и Евтушенко, Ахматовой и Лилей Брик, поделился информацией о том, что он коллекционирует в своей квартире на Бродвее и чего боится больше, чем смерти, мы поговорили о его новой книге «Москва: История культуры в рассказах и диалогах», о пользе YouTube, о храпящих подвыпивших посетителях Карнеги-холла, противоречивости нашего характера, эвтаназии и многом другом.

- Соломон, поздравляю вас с выходом вашей новой книги «Москва:История культуры в рассказах и диалогах». Я читала ее с чувством огромной благодарности за ликбез. Преследовали ли вы ей просветительские цели? Или она для вас значит что-то другое?

- Эта книга – продолжение вышедшей уже четверть века назад книги об истории культуры Санкт-Петербурга. Кроме того, у меня вышли два тома «Истории русской культуры». Один том – «История русской культуры в царствование Романовых» и второй «История русской культуры в ХХ веке. От Льва Толстого до Солженицына». Меня в России, насколько я знаю, воспринимают в первую очередь как автора «Диалогов», и в частности, «Диалогов с Иосифом Бродским», это, наверное, моя самая популярная книга в России.

Но я много лет уже занимаюсь историей русской культуры и, в частности, историей отдельно взятого города. Книга о Петербурге переведена на 15 языков на сегодняшний момент. Так что мне захотелось сделать нечто аналогичное с Москвой, и тут я столкнулся, должен вам сказать, с некоторой проблемой. Первоначально я с этой идеей пришел к американским издателям – сделать книгу о культуре Москвы. Издатели эти – интеллигентные люди, они все знают мою книгу «История культуры Петербурга», но с понятием петербургской культуры проблем не возникало, а когда я стал им говорить о московской культуре, то у них в удивлении поползли вверх брови: что такое московская культура? Потому что, как ни парадоксально, имидж московской культуры на Западе не сформировался с такой отчетливостью, с какой там сформировался имидж культуры Петербурга.

Есть два московских бренда, если угодно, которые на Западе, и в частности, в Америке хорошо известны. Это в первую очередь, бренд Большого театра. Но Большому театру, как вы, наверное, знаете, посвящена моя недавно вышедшая в редакции Елены Шубиной книга «Большой театр. Культура и политика. Новая история». Это большой том, такого, как мне известно, еще никогда не было. Понятно, что такую книгу невозможно было бы издать в советское время, но и в современной России почему-то никто не предпринял попытки описания политической истории таких национальных культурных институтов. Ну скажем, существует ли политическая история МХАТ’а? Нет. А она очень богатая. Существует ли политическая история Третьяковской галереи? Нет. А она тоже богатая. И это все темы, которые заслуживают внимательного рассмотрения.

На Западе, кстати, этот жанр очень распространен. То есть некоторые крупные институции: Лувр, например, Берлинский симфонический оркестр, если взять из другой области, или Голливуд – там много таких историй уже вышло. И рассмотрен феномен именно с точки зрения взаимодействия культуры и политики. Мосфильм или Ленфильм – это институции с невероятно увлекательной, запутанной и никогда не исследованной политической историей, ничего подобного не было сделано. В этом смысле «Большой», как любят говорить в Америке, был пионерской книгой, то есть первой в своем роде. Но Большой как бренд на Западе известен. Если говоришь интеллигентному американцу «Большой», он сразу расплывается в улыбке.

А другой такой бренд –это, конечно, Художественный театр. Доктрина Художественного театра – система Станиславского – оказала огромное влияние на развитие американского театра и, что еще более любопытно, на Голливуд. Это звучит парадоксально, но поклонницей и, в известном смысле, воспитанницей метода Станиславского была Мэрилин Монро. И еще можно назвать десяток крупных американских кинозвезд, которые через эту школу прошли в значительной степени благодаря усилиям Михаила Чехова.

Так что эти два бренда известны здесь в Америке, но они все равно не складывались в имидж московской культуры. И мне хотелось сделать вот такую книгу, которая бы попыталась воссоздать такой имидж в его совокупности, и мне в этом помогло правительство Москвы, Владимир Викторович Григорьев, руководитель Роспечати, и я сумел осуществить этот проект.

 - Вообще, у книги потрясающе интересная концепция, а планируете ли вы продолжение, например, «Рига: История культуры в рассказах и диалогах», «Нью-Йорк: История культуры в рассказах и диалогах» и т.д.?

- Вы знаете, при том, что я 40 лет живу уже в Нью-Йорке, все-таки в первую очередь пишу о явлениях русской культуры. Слежу, конечно, за американскими культурными брендами, но я вспоминаю слова Бродского, сказанные в разговоре со мной о том, что наша позиция – людей, которые уехали на Запад – удобна именно для анализа культуры России. Как говорил Бродский, мы сидим как бы на вершине холма и видим оба его склона. И это позволяет занять равноудаленную позицию, внепартийную. Потому что внутри России, если ты являешься сторонником Солженицына, тогда ты уже являешься противником Шолохова. А так, как я это попытался сделать в своей «Истории Культуры ХХ века» – отнестись с равным уважением и к Солженицыну, и к Шолохову – это как-то на сегодняшний момент не удается российским исследователям.

И это относится к такой фигуре, как Сталин. Потому что само произнесение имени Сталина в России воспринимается как некое размахивание красной тряпкой перед быком. Мгновенно люди и с одной, и с другой стороны приходят в состояние неистовства, начинают друг друга оскорблять без того, чтобы понять одну простую вещь: Сталин – это часть Российской истории, он никуда не денется, и его надо попытаться описать так же, как мы описываем эпоху Ивана Грозного, или Петра, или Николая I. Очень хорошо на эту тему когда-то высказался Спиноза. Он сказал, что дело историка – не плакать и не восхищаться, а понимать. И этого, как мне кажется, нам очень не хватает. Имя Сталина настолько политизировано, что рассматривать его в чисто историческом аспекте, как объект из прошлого, с тем, чтобы попытаться понять без немедленной пены у рта, как этот феномен мог возникнуть и как он функционировал, пока затруднительно.

И вот мне кажется, что в этой книге о Москве мне удалось затронуть несколько болезненных аспектов взаимоотношения Сталина и подвластной ему культуры. Потому что Сталин в этом смысле был исключением, чего люди в России как-то не осознают, поскольку имя Сталина вызывает либо припадки поклонения, либо такие же припадки гнева – совершенно обоснованные, я хочу подчеркнуть. Никоим образом я не собираюсь защищать или обелять Сталина, это, конечно, был преступник, тиран, злодей, принесший невероятные мучения своему народу. Но это не должно нам помешать разобраться в мотивациях этого человека. Он руководил страной в течение многих лет, и, самое интересное, его идеи продолжали руководить страной и после его смерти. Вплоть до 91-го года существовали творческие союзы. Эта идея была придумана и внедрена Сталиным. Это беспрецедентная идея, нигде в мире ничего похожего не существовало. Он предложил идею полувоенной организации культуры. Все записывались, повзводно, поротно, побатальонно и этим всем руководила партия: контролировала, награждала и наказывала. Придумал все это Сталин. Так что влияние Сталина на культуру его времени огромно. И нужно проанализировать его мотивации и его подходы и их описывать. Это то, что до сих пор представляет колоссальные затруднения для отечественных историков культуры, и с чем я попытался разобраться в частности в этой книге.

- Да, но, видимо, эта проблема связана как раз с отсутствием всякой дистанции. Пространственной – потому что мы здесь живем. И временной, которая есть, но ее явно недостаточно – остались еще люди, прекрасно помнящие своих дедушек и бабушек, с которыми что-то происходило, и это передавалось. И, наверное, бурная реакция – естественна, поскольку сейчас пытаются использовать имя Сталина, переиграть что-то. Действительно, часть людей настроена вернуть ему ореол, и именно на это возникает ответная реакция. Конечно, то, о чем вы говорите, это самое мудрое и правильное отношение, но для него не хватает необходимой холодности.

- К сожалению, наша отечественная история культуры хромает на обе ноги. Отставим в сторону Сталина. Вот Пушкин – наше все. Вы можете назвать дефинитивную русскую биографию Пушкина? Биографию, которая была бы действительно всеохватывающей и следовала бы за Пушкиным шаг за шагом. У меня, в моей маленькой квартирке в Нью-Йорке, стоит 15 тысяч бумажных книг. То есть книги живут, а я только между ними лавирую тут. И две полки заполнены книгами о Пушкине. И в итоге из русских изданий я чаще всего обращаюсь к двухтомнику покойного Томашевского. А если я захочу узнать, что именно делал Пушкин в данный день в данный год, то обращаюсь к англоязычной биографии Пушкина, автор которой этим занялся. В Америке считается классической пятитомная биография Достоевского, написанная американским исследователем. Ничего подобного в России нет, хотя какие-то попытки биографии сделаны – более удачные, менее удачные. Но где отечественная пятитомная биография Достоевского? И такую ситуацию в России можно констатировать по каждому крупному писателю или поэту.

Если мы переходим к Сталину, то профессор Принстонского университета Стивен Коткин написал гигантскую трехтомную биографию Сталина. Ничего подобного в России нет. Хотя есть очень интересные труды. Например, я очень ценю Олега Хлевнюка. Но опять-таки впереди американцы. И я только-только прочел любопытную вещь в престижном американском журнале. Уважаемый историк культуры пишет: «есть четыре фигуры, о которых нам никогда не будет слишком много известно, мы хотим узнать о них все больше и больше». Угадайте, что за 4 фигуры?

- Кроме Пушкина и Сталина?

- Пушкин там близко не стоит. Это ХХ век. Четыре фигуры: Ленин, Сталин, Гитлер и Мао Цзэдун. Это те, о ком западный читатель хочет знать больше и больше. А когда я пытаюсь открыть рот и добавить что-то о нашем понимании роли Сталина, то тут же раздаются суровые окрики на тему: «Вы что? Кому это надо? Да не было у него никакой культурной политики! Ничего он не понимал! Да это низколобый фельдфебель!». Это подлинная цитата. Низколобым фельдфебелем Сталина обозвал специалист по итальянскому возрождению Леонид Баткин. У меня стоит несколько книг Баткина по итальянской культуре. Он грандиозный специалист в этой области, но в Сталине он совсем ничего не понимал. Сталин был кем угодно, кроме низколобого фельдфебеля. Он был тиран, палач, злодей, да, но это одно, а низколобый фельдфебель – это из другой оперы. Но такие представления, к сожалению, до сих пор широко распространены. Но я понимаю, что имя Сталина так политизировано, что, как сказал Бродский, можно только «сидя на вершине холма» во всем этом разобраться.

- А может быть, хотя я не очень люблю обобщать, все это связано с разницей менталитетов: на Западе больше склонны вникать в факты, а у нас скорее – творить миф?

- Правильно. Совершенно с вами согласен. Именно так, но, понимаете, в течение 70 лет, за некоторыми маленькими исключениями, Советский Союз был отрезан от глобальных культурных трендов. И за это время очень сильно разошлись пути, методы работы, и в России, к сожалению, этот навык работы по западным лекалам до сих пор не привился. Будем сидеть и ожидать, и по мере возможности делать свое маленькое дело. Я пытаюсь в каждой из своих книг провести идею равноудаленности автора исследования от объектов, которые он исследует, потому что, как я уже сказал, для меня одинаково интересны и представляют собой достойные объекты для исследования и Шолохов, и Пастернак.

Попробуйте поклоннику «Доктора Живаго» объяснить прелести «Тихого Дона». Он тут же встанет на дыбы. Начнет говорить о «Поднятой целине», о том, как безобразно Шолохов выступал на писательском съезде в отношении Синявского и еще тысячу разных вещей. А когда я напоминаю о маленькой книжке писем Шолохова Сталину, изданной в постсоветской России, и говорю: ну хорошо, вы считаете, что Шолохову Нобелевскую премию дали несправедливо, но за эту маленькую книжечку писем Шолохова к Сталину я бы ему дал Нобелевскую премию мира. Это беспрецедентно смелый шаг молодого писателя, который писал Сталину невероятно откровенные письма об эксцессах коллективизации на Дону, где он тогда жил. И известна статья Сталина «Головокружение от успехов» и другие шаги, где он сбавил темпы и жесткость коллективизации и свою невероятную жестокость. Шолохов описывает зверства, которым подвергались крестьяне, и он рисковал своей головой. По-настоящему. Люди ничего этого не знают и не хотят знать. А книжка-то издана в Москве.

- Но вы, конечно, уникальны по диапазону приятия полюсов, потому что даже Бродский и Евтушенко противопоставлены сами по себе, изнутри, не только в восприятии внешних наблюдателей. Помните, этот довлатовский анекдот про заболевшего Бродского, которого спросили «за» или «против» он колхозов. Бродский слабым голосом спросил, как относится к колхозам Евтушенко, и ответил: «Если Евтушенко «против», то я «за»». И понятно, что, как вы цитировали слова своего друга, «истина кипариса не отменяет истины яблони», но все равно, у меня почти не укладывается в голове, как возможно вместить совершенно противоположные подчас явления. Мне кажется, эмоционально сложно так дистанцироваться…

- Вы знаете, как раз очень хорошо, что вы об этом заговорили, потому что это очень показательный случай. Мне, так я считаю, повезло в жизни, что я был хорошо знаком и с Бродским, и с Евтушенко. Причем мое знакомство с Евтушенко началось, еще когда я жил в Советском Союзе. А с Бродским познакомился и записал диалоги уже в Нью-Йорке. И опять-таки я старался, выпустив уже обе книги и сделав с Анной Нельсон, режиссером, фильм диалогов с Евтушенко, разобраться в мотивациях каждого из них, понять, что ими двигало в этой их конфронтации. Конфронтация, безусловно, имела место. Такое бывало и с другими грандиозными фигурами отечества. Между Толстым и Тургеневым дело даже дошло до дуэли, считай, – по счастью их удалось развести в последний момент. А представьте, если бы Толстой застрелил Тургенева или Тургенев застрелил Толстого. О! Это была бы, действительно, история.

70 лет приглаживания отечественной культуры, при которой все были паиньки, все друг друга любили, все выступали за лучшее будущее России под флагом революционных идей. Абсолютно все. Мне удалось часть своей библиотеки привезти из Советского Союза, и там есть большой том Лермонтова, издание 53 года, хорошо сохранился, то есть он издан еще при жизни Сталина. Кстати, качество потрясающее – до сих пор книга не разлезлась, не пожелтела, ничего. Но предисловие по типу – Лермонтов одной ногой стоит в прошлом, а другой приветствует будущее – рисует его заядлым революционером. Это смешно, но так нас всех учили. Меня так, во всяком случае, учили в школе. Все были революционеры и все были матерые человечища с большой буквы. И о каких-то конфликтах между ними все просто молчали. А надо подойти к этому с некоторой мерой объективности. Кто прав, кто виноват – это не дело историков культуры. Наше дело – понять, что двигало одним, и что – другим. В случае с Бродским и Евтушенко моя маленькая заслуга в том, что мне, как я думаю, это в некоторой степени удалось.

Но когда вышел фильм с Евтушенко, а потом книга диалогов с ним – боже мой, что обрушилось на мою бедную голову. И на голову тогда живого Евгения Александровича. Комментарии, которые я читал по этому поводу в соцсетях, до сих пор заставляют остатки волос на голове становиться дыбом. «Повесить его на березе». Ему тогда сделали операцию, отрезали ногу. «Почему только ногу, нужно было голову отрезать». Вот такие вот вещи. Это, к сожалению, дикая невозможная политизированность современной России. Если я напишу строчку «На улице хорошая погода», это уже субъективно. Мне кажется, что хорошая, а другому, что плохая. Должен быть не столько объективный, а фактологический подход, при котором ясно будут изложены факты с одной и с другой стороны.

- Да, но вы знаете, возможно, это не столько связано с политизированностью (потому что бывают вещи, абсолютно выпадающие по своему заряду из политики, а поток агрессии и подобных комментариев все равно не иссякает), сколько с особенностями существования в сети. Человек чувствует безнаказанность, понимает, что ему сразу в морду не дадут за то, что он так себя ведет, и он нехорошо раскрепощается в этом смысле.

- Я совершенно с вами согласен. И кстати, к вопросу о негативном влиянии свободного доступа к самовыражению в сети, я должен заметить, что оно так же сказывается и на американцах. Что касается политики – ой, что сейчас творится. Настолько поляризовано американское общество. Я за свои 40 с лишним лет тут ничего подобного не видел. Какая-то новая субъективность, нетипичная для американцев. Когда я приехал, меня быстро научили, что разговаривать можно в лифте, на пати – о погоде, о новом фильме, но табу две вещи: твои персональные финансы и политические и религиозные взгляды. Тут рта открывать нельзя.

Сейчас мне немного это напоминает ситуацию с гражданской войной в Советской России. Не знаю, вы в курсе или нет, есть такая замечательная история. Поэт Николай Олейников, один из обэриутов и один из моих любимых поэтов, написал, а Лекманов опубликовал, что он рано стал большевиком, сражался на стороне красных в юности. Его собственный отец выдал белым, и те собирались уже Олейникова расстреливать, но ему удалось убежать, а папашу, по его словам, он убил. Вот так – брат на брата, сын на отца, отец на сына. Мне всегда это казалось абсолютно невозможным. Люди не стреляют друг в друга, слава богу, но конфликты в семьях по поводу политических воззрений стали в Соединенных Штатах тоже актуальными.  

- Следите ли вы за тем, как творится история культуры сегодня? Почему это увлекательно для вас?

- Я стараюсь быть в курсе новейших исследований, которые имеют место. Мы только что говорили о публикации Лекманова в связи с Олейниковым. Или о замечательной биографии Венички Ерофеева. К сожалению, она вышла уже после того, как я закончил свою главу о Веничке для моей Московской книги. Так что не сумел там использовать, но это совершенно потрясающая вещь. Появляются все время новые очень любопытные исследования. Так что я стремлюсь за всем этим следить.

Меня очень интересует развитие современной музыки в России. Я считаю, что музыкальные театры, такие как Большой в Москве и Мариинский в Питере, вступили в полосу своего расцвета. И старые театры стали себя увереннее чувствовать, и колоссальное количество новых театров и театральных идей. Так что, когда я прилетаю в Москву, хотя и нечасто тут бываю, она просто, что называется, кипит и пенится, напоминает культурную жизнь Нью-Йорка.

- Замечательно наблюдение Бунина, который заметил, что у Чехова лицо менялось практически каждый год: от губастого малого с азиатским разрезом глаз, до земского доктора. А потом вдруг стало необыкновенно тонким и благородным. Знаете ли вы еще людей, которые с течением времени становятся красивее – я имею в виду, конечно, проявленность внутренней сущности, а не бурное развитие косметологии и пластической хирургии? Как вы относитесь к Чехову?

- Вы знаете, Чехов – это совершенно особая фигура, невероятно привлекательная в своих противоречиях. Нам в Советском Союзе предлагали приглаженность. Было все приглажено. Приглаженный Пушкин, приглаженный Лермонтов, приглаженный Чайковский. Упаси бог что-то было сказать о его гомосексуальности. Нельзя было говорить на эту тему. Все были приглажены вплоть до Маяковского, который был уж такой взрывной и противоречивой фигурой.

Вот небольшое отклонение. Вы знаете, что я с любовью отношусь к своей страничке в фейсбуке. У меня есть склонность к просветительству, если угодно. И я своих френдов и подписчиков пытаюсь со всякими любопытными вещами ознакомить. Что-то новое интересное узнаю, стараюсь об этом оповестить людей, которые принимают участие в моей страничке. Наибольшее сопротивление и негодование вызывают подробности частной жизни человека: «А зачем нам это надо знать?» Зачем нам знать, каковы были сексуальные предпочтения человека? Зачем нам знать, какова была приватная жизнь Маяковского и Брик? И это та же самая реакция, когда я начинаю говорить о Сталине. Зачем нам это знать?

Это абсолютно противоречит моей установке, потому что я считаю, что творчество и жизнь человеческая переплетены неразрывно, и творческие импульсы, в частности, связаны и с сексуальными предпочтениями. И когда мы говорим о Чехове, нам предлагают интеллигентика в пенсне, а есть публикации писем Чехова, где он описывает прелести цейлонских проституток. Это все добавляет понимания облика этого человека и, на мой взгляд, расширяет и приближает нас к нему, чтобы лучше понять все его творческие дела. Более симпатичной, с одной стороны, и более загадочной, с другой стороны, фигуры, чем Чехов, в истории русской литературы я не знаю. Он был действительно каким-то сфинксом. Одни только его отношения с Книппер-Чеховой – такая невероятная загадка. Понятно, что привлекло Ольгу Леонардовну к Чехову, но что Чехова, который, мягко сказать, не любил и презирал артистов как класс и оставил об этом достаточное количество высказываний – что его привлекло в Книппер-Чеховой, об этом надо думать, говорить, писать и т.д.

Возвращаясь к Бродскому, он всегда говорил: «Две моих любимых темы для разговоров – это метафизика и сплетни». Правильно. Это все очень тесно переплетено. Он только не хотел при этом, чтобы о нем говорили. Но это нормальная история. Сам он с величайшим интересом и удовольствием а) читал биографии других великих деятелей культуры и б) сплетничал о них. Но, конечно, ему самому это в отношении его фигуры казалось ненужным и даже раздражающим, и он, как известно, закрыл на много лет всю свою переписку. Так что для настоящей биографии Бродского – а я очень ценю вот эту, так называемую литературную, биографию Льва Лосева – нам еще ждать и ждать.

- Да, у вас такая исследовательская позиция, доброжелательная, и она позволяет всем этим интересоваться правильно. Но, наверное, у ваших подписчиков – это защитная реакция, потому что они любят тех, о ком вы раскрываете интимные факты, и, вероятно, эта новая информация затрудняет им любить своих кумиров так же безоблачно, как раньше, потому что нарушает в их сознании идеальный образ.

- Я совершенно с вами согласен, это именно так. Я вот, будучи просветителем по натуре, пытаюсь по крайней мере своих подписчиков – у меня их было в моем предыдущем аккаунте двадцать с лишним тысяч человек – к этому приучить. Но тема, которая вызывает бурные отклики, это отношения Ахматовой и Цветаевой. Кстати, отношения Москвы и Петербурга. Это невероятно сложная и запутанная история. И представить эту историю как идиллическую картину любви двух великих женщин друг к другу, не выдерживает никакой критики. В тот момент, когда ты пытаешься проследить их реальные взаимоотношения, возникает протест – зачем нам это знать? Это надо знать для лучшего понимания психологии личности и, что еще важнее, для реальной истории культурного взаимодействия. Потому что, конечно же, по большому счету, Ахматова оказала громадное влияние на Цветаеву, Цветаева значительно меньшее, во всяком случае, при ее жизни, влияние на Ахматову. Но то, что Ахматова принимала во внимание существование фигуры Цветаевой и думала об этом, и продолжала после смерти Цветаевой диалог о «воздушных путях», используя ее же любимое выражение, это несомненно.  

- А вот раз вы заговорили об Анне Ахматовой. Вы же общались с ней в юности. Чем дороги для вас ее стихи? Вмещаете ли вы также поэзию Цветаевой или здесь истина кипариса с истиной яблони не так совместимы?

- Есть такая игра: «чай или кофе, собака или кошка, Толстой или Достоевский и Ахматова или Цветаева». Это неизбежная игра, против которой я тоже ничего не имею. Мне очень нравится выстраивать пятерки, десятки – пять лучших, десять самых знаменитых и так далее. Но люди тоже очень этому сопротивляются. А мне представляется, что это наиболее простой способ формирования канона. Это тоже одна из моих любимых тем. Как формируется канон? Вот эти мои 40 с лишним лет на Западе открыли для меня вещи, от которых в Советском Союзе тщательно отучали. Канон, предложенный первоначально Сталиным, канон допустимых и недопустимых фигур. Он предложил всякой знаменитости по паре. Пушкин – Толстой, Глинка – Чайковский, Горький – Чехов, Репин – Суриков, я сейчас уже точно не помню, но он дал свод двойных фигур, и так это все проводилось в жизнь. И существовал некий канон, который полагался властью незыблемым.

Жизнь в Нью-Йорке приучила меня к тому, что канон меняется каждую неделю. Взять такую фигуру, как Стравинский. Безусловно, великий композитор, некоторые его считают главным, величайшим композитором ХХ века, другие считают Шостаковича. На моей памяти отношение к Стравинскому раз 15 изменялось. Я привык, что канон – это дело флюидное, меняющееся. В этом нет ничего застывшего и быть не может, особенно в современной ситуации глобальной флюидности.

И то же самое – об Ахматовой и Цветаевой. Я лично признаю гений Цветаевой, но предпочитаю Ахматову. Причем не только потому, что с Ахматовой мне посчастливилось пообщаться – мы сыграли ей в ее Будке в Комарово квартет Шостаковича. Я был скрипачом этого квартета. Но и потому что мне на сегодняшний день ее поэзия гораздо ближе Цветаевской. И я должен сказать, что чем старее я становлюсь, тем больше мудрости открываю в ранних стихах Ахматовой. Она была совсем молоденькой по сегодняшним моим представлениям женщиной двадцати с чем-то лет. Это удивительно.

Я вообще должен сказать, если почитать ранние стихи Пушкина, – я не знаю, каков ваш на этот счет опыт – они очень ладные, но они оставляют меня совершенно холодным. А вот стихи четырнадцати-пятнадцатилетнего Лермонтова – у меня просто дрожь проходит по телу, когда я их читаю – от степени сенситивности, остроты восприятия, осознания трагичности своего существования, совершенно непостижимых в мальчике. А он уже тогда писал стихи, которые сейчас можно читать как абсолютно зрелые. Как будто это писал уже умудренный опытом человек, разочарованный в жизни, мучающийся, на грани самоубийства, если угодно. В этом смысле он гораздо раньше созрел, чем Пушкин. Другое дело, что Пушкин зрелый – это такая непостижимая мудрость и гармония, которой Лермонтов бы никогда не достиг. Может быть, он не успел, это другой вопрос, но не достиг.

И в отношении Ахматовой у меня то же самое чувство невероятного удивления, как эта юная женщина могла так понять и так описать то, что составляет одну из основ жизни человека – любовные отношения. По глубине, я считаю, это нечто совершенно несопоставимое с тем, как это описывает Цветаева. Для меня Цветаева гораздо более плакатный, декларативный поэт. У Ахматовой нет ничего декларативного. У меня есть два поэта, которых я перечитываю каждый день – это Ахматова и Баратынский. Я это делаю на сон, и это вместо валерьянки. Я понимаю, что Цветаева – великий поэт, преклоняюсь перед ее мастерством и, конечно, личность грандиозная, но она мне в данный момент чужда. И при этом я абсолютно не уверен, что завтра или послезавтра мое отношение к этой паре, к этим двойняшкам, если угодно, русской поэзии, Ахматова – Цветаева, не изменится. Может быть, изменится абсолютно. Мой друг Гриша Брускин, которому принадлежат эти слова про истину кипариса и истину яблони, мне иногда говорит: «Ой, ты 10 лет назад совершенно другое говорил». А я ему отвечаю: «Ну и дурак бы я был, если бы продолжал говорить все то же самое, что говорил 10 лет назад».

- Удивительно, что у вас перемены вкуса и отношения – на уровне внутреннего руководства, они легитимны. Обычно люди стараются держаться за то, что они представляют как себя. Ну вот мы говорили об Ахматовой и Цветаевой, а вообще – кто такие поэты? Часто можно слышать, что это люди антиприродные, маргинальные, несчастные, и что эти их свойства и есть залог их поэтического дара?

- Вы знаете, должен вам сказать, что те поэты, с которыми мне довелось встречаться и общаться, отнюдь не производили впечатления несчастных. Может быть, мне не повезло, что я с Лермонтовым или с Цветаевой не был знаком, но, скажем, Ахматова, Евтушенко, Бродский, Кушнер, Лосев… Я, кстати, очень горжусь своей дружбой с Лосевым.

Для меня самым крупным выразителем первой эмиграции является Георгий Иванов, которого я очень люблю, и по поводу которого у меня, кстати, большие претензии к Анне Андреевне, потому что она собственноручно, как говорят американцы, singlehandedly, одной своей ручкой уничтожила репутацию Иванова в Советском Союзе. Ей не понравилось то, что написал о ней Иванов в «Петербургских зимах». Она, честно говоря, испугалась, что это повредит ее репутации, испугалась, что это ей неподконтрольно. Он поведенчески многому научился у Ахматовой, она хотела это все держать под тотальным контролем. И она последовательно затаптывала эту замечательную книжку «Петербургские зимы», и репутация Иванова потерпела в этом смысле колоссальный урон. А стихи Иванова для меня – это идеальное выражения мироощущения первой эмиграции.

А Лосев, его стихи, для меня идеальное выражение третьей, моей, эмиграции. В отличие, между прочим, от стихов Бродского, который гораздо более, условно говоря, глобален. Он взмывает над этим, он не пишет о сугубо эмигрантском опыте. А стихи Лосева концентрируются на том, что он с иронией описывает свои профессорские занятия в Дартмутском колледже. Так что мне очень повезло, что я встречался и разговаривал с Лосевым, ездил к нему в Дартмут.

Но я к тому, что все эти люди были совершенно нормальными и по-своему удовлетворенными. Не знаю, счастливыми ли, это мне трудно сказать, понятие счастья для меня некая абстракция. Я не очень понимаю, что это такое. Но они казались мне удовлетворенными своей ситуацией, своим положением. У каждого были свои радости и, главное, у них была уверенность в собственном даровании – это очень важная деталь.


Продолжение следует…

Автор
Беседовала Надя Делаланд
Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе