Поэт и инвалид

Игорь Гулин об Алике Ривине, эксцентрике и пророке блокады.

В издательстве Because AKT вышло избранное Алика Ривина — одного из самых необычных русских поэтов ХХ века, чьи катастрофические стихи сейчас звучат удивительно актуально.


Фото: Because AKT


Начать стоит с того, что эта книга — своего рода паллиатив, и ее издатели не скрывают этого. О том, что выверенное, насколько возможно полное, подробно откомментированное собрание Ривина почти готово и должно вот-вот выйти, говорят уже лет пятнадцать. Но книги до сих пор нет, и ее странная судьба кажется на редкость адекватной трагически нелепому образу самого поэта. Составитель вышедшего сейчас сборника Петр Гурков не ставит перед собой задачу заменить этот долгожданный том. Он берет большую часть опубликованных текстов Ривина, немного произвольно перемешивает их, отказывается от многочисленных вариантов, датировок и подробных комментариев. Это подчеркнуто любительская работа — и тем не менее очень ценная. Сейчас для книги Ривина — самое точное время.

Об Алике Ривине известно немного. Нет даже точных дат рождения и смерти: вроде бы 1915-й и вроде бы 1941-й, но и то и другое — догадки. Есть некоторое количество полуфактов-полулегенд. Траектория: Минск—Москва—Ленинград. Работа на заводе, во время которой Ривин потерял несколько пальцев, сделав это увечье важной частью своего мифа. Недолгая учеба на романо-германском отделении ЛИФЛИ и сближение с ленинградской филологической средой. Психиатрическая больница, откуда он вышел с диагнозом «шизофрения», больше нигде не учился и не работал, жил на пособие и случайные подачки, а также ловил бездомных кошек и сдавал их на опыты. В начале войны Ривин попытался пробраться на фронт переводчиком, но его не взяли. Он остался в блокадном Ленинграде и то ли погиб во время бомбежки, то ли умер от голода, то ли покончил с собой. Незадолго до того он написал свои главные стихи.

Ривин писал много. По воспоминаниям, он почти истязал знакомых и случайных встречных чтением-пением-выкрикиванием стихов. Какая часть этого массива сохранилась, не совсем понятно, но опубликованы крохи — несколько десятков стихотворений. Во многом это фрагменты, наброски, шуточные послания, но даже по этим обрывкам понятно, какой силы это был поэт.

Первая вещь, которая бросается в глаза при чтении его текстов,— их эклектизм: все языки раннесоветской поэзии от Маяковского до Мандельштама, высокий европейский модернизм, русская классика, блатное арго, частушки, романсы, псалмы, популярные советские песни, идишский фольклор. Мы привыкли воспринимать нарочитое столкновение стилей (высокого и низкого, массового и элитарного, магистрального и маргинального) как критику дискурсов, поиск зазоров между ними, но здесь такое чтение буксует. Для работы подрыва требуется совершенное владение чужими стилями, но у Ривина его нет. На всех языках он говорит со странным косноязычием. Его неловкости, аграмматизмы, поломки — не результаты сознательной деконструкции, а следы обреченной попытки перенастроить чужие, негодные языки для выражения чего-то языку недоступного. В сердце словесной избыточности — рыбья немота, захлебывающаяся страшная страсть. Ривин откровенно пишет об этом в поэме «Рыбки вечные»: «А я, чужой в любой стране, / мычу по-рыбьи презираю / таких марксистов. / В тишине / они стихи мои вбирают, / а помести я их в печать / они бы начали рычать. / Живу, жихляю, умираю, / И не желаю замолчать!»

Когда в 1970-х сохранившиеся стихи Ривина стали открывать для себя читатели сам- и тамиздата, его по принципу странности ставили в один ряд с уже знакомыми обэриутами (он и правда пытался с ними сблизиться, приносил стихи Заболоцкому, но тот в них ничего не понял и Ривина отослал). Однако между ними есть огромная разница. Обэриуты были людьми эпохи авангарда, ее завершителями и отрицателями. Это значит, что любой, самый страшный опыт, языковой или экзистенциальный, для них был экспериментом, исследованием. Такая установка была абсолютно чужда сформировавшемуся уже в 1930-х Ривину.

Человек авангарда живет в координатах прогресса, он совершает радикальный шаг из культуры, но это шаг по линии; вперед или назад — не так важно, направления обратимы. Шаг Ривина был шагом, или скорее скачком, вбок. И в своих текстах, и в запомнившемся всем мемуаристам диком поведении он курьезным образом сращивал два родственных, но будто бы несовместимых культурных архетипа, две фигуры обочины: деревенского дурачка и проклятого поэта, романтического вечного жида и нелепого Алика дер мишигинер (характерная черта: по воспоминаниям друзей, он изъяснялся на смеси русского, идиша и французского). Читая его распадающиеся стихи, сложно не думать о диагнозе их автора, но так же очевидно, что Ривин был человеком, овладевшим собственным безумием. Он культивировал идентичность душевнобольного вместе с другими признаками инаковости — инвалидностью, нищетой, местечковым еврейством, заносчивым эстетизмом,— превращая себя в фигуру принципиально ненужную всей окружавшей его реальности зрелого сталинизма.

Авторы обэриутского круга тоже практиковали подчеркнутый эксцентризм; здесь есть еще одна тонкая, но принципиальная разница. Хармс, Введенский, Егунов, Зальцман были сознательными маргиналами, Вагинов, Заболоцкий, Гор пытались свою маргинальность прожить и преодолеть. Ривин же конструировал себя как отверженного, а у отверженного совсем другая роль в культурном порядке, чем у аутсайдера. Он всегда может стать пророком. Именно как пророк блокады — катастрофы, снесшей все декорации советской культуры, обнажившей голую жизнь и голую смерть,— Ривин вошел в историю литературы. Прежде всего благодаря стихотворению «Вот придет война большая» — макабрической колыбельной, написанной впрок себе и другим жертвам грядущей войны.

***

Вот придет война большая,
Заберемся мы в подвал.
Тишину с душой мешая,
Ляжем на пол, наповал

Мне, безрукому, остаться
С пацанами суждено,
И под бомбами шататься
Мне на хронику в кино.

Кто скитался по Мильенке,
Жрал дарма а-ля фуршет,
До сих пор мы все ребенки,
Тот же шкиндлик, тот же шкет.

Как чаинки, вьются годы,
Смерть поднимется со дна,
Ты, как я,— дитя природы
И прекрасен, как она.

Рослый тополь в чистом поле,
Что ты знаешь о войне?
Нашей общей кровью полит
Ты порубан на земле.

Как тебя в широком поле
Поцелует пуля в лоб,
Ветер грех ее замолит,
Отпоет воздушный поп.

Труп твой в гроб уже забрали,
Ох, я мертвых не бужу,
Только страшно мне в подвале —
Я еще живой сижу.

Сева, Сева, милый Сева,
Сиволапая свинья
Трупы справа, трупы слева
Сверху ворон, сбоку я.

Автор
Игорь Гулин
Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе