Как читать Хармса

Совсем недавно у нас вышел новый, очень интересный курс — «Мир Даниила Хармса»!

Мы попросили его автора, филолога Валерия Шубинского, рассказать, как понимать стихи Хармса



1

Почему

ПОЧЕМУ:
Повар и три поварёнка,
повар и три поварёнка,
повар и три поварёнка
выскочили на двор?

ПОЧЕМУ:
Свинья и три поросёнка,
свинья и три поросёнка,
свинья и три поросёнка
спрятались под забор?

ПОЧЕМУ:
Режет повар свинью,
поварёнок — поросёнка,
поварёнок — поросёнка,
поварёнок — поросёнка?

Почему да почему? —
Чтобы сделать ветчину.

1928


Стихотворение Даниила Хармса «Почему» в журнале «Ёж», № 12, 1928 год
«Тогда» — культурологический проект о 1920–50-х годах / togdazine.ru


В 1934 году Хармс разговаривал с 16-летним Иоанном-Зангвильдом-Уолтом Матвеевым — впоследствии виднейшим поэтом второй эмиграции Иваном Елагиным. Шокированный презрением Хармса к лирике Блока, юный стихо­творец попросил собеседника привести пример того, какой должна быть поэзия. В ответ Хармс прочитал стихотворение «Почему». Конечно, это был эпатаж. Но что за этим эпатажем стояло?

Собственно, то, что стихотворение было написано и напечатано как детское, сегодня удивляет. Но для детской литературы 1920-х и начала 1930-х годов характерно совершенно иное, чем для последующей, отношение к смерти, жесткости, насилию. С детьми спокойно и без морализаторства говорили на эти темы. Предполагалось, что юный житель Страны Советов должен быть далек от сентиментальности. Есть, например, известные детские стихи еврейского поэта Льва Квитко о поросенке, которого «зажарят… и ам! —съедят» (перевод Елены Благининой).

Но почему к такому сюжету обратился Хармс — и что у него вышло в итоге? Простота, грубость и жесткость лаконично описанного действия для него — путь к своеобразному катарсису, осознанию мира в его фундаментальной абсурдности. Смысл насилия и страдания, жизни и смерти всего лишь в том, «чтобы делать ветчину». Таков ответ простодушному почемучке. Он не остав­ляет места расплывчатым лирическим туманам. Здесь Хармс через поколение аукается с большим поэтом второй половины XX века Олегом Григорьевым.

Приемы построения стиха здесь чисто хармсовские, ставшие его визитной карточкой как детского поэта. Текст состоит из блоков, с небольшими изменениями повторяющихся и подводящих читателя к резкому финалу-посылке. 



2

Постоянство веселья и грязи

Вода в реке журчит, прохладна,
И тень от гор ложится в поле,
и гаснет в небе свет. И птицы
уже летают в сновиденьях.
А дворник с черными усами
стоит всю ночь под воротами
и чешет грязными руками
под грязной шапкой свой затылок.
И в окнах слышен крик веселый,
и топот ног, и звон бутылок.

Проходит день, потом неделя,
потом года проходят мимо,
и люди стройными рядами
в своих могилах исчезают.
А дворник с черными усами
стоит года под воротами,
и чешет грязными руками
под грязной шапкой свой затылок.
И в окнах слышен крик веселый,
и топот ног, и звон бутылок.

Луна и солнце побледнели,
созвездья форму изменили.
Движенье сделалось тягучим,
и время стало, как песок.
А дворник с черными усами
стоит опять под воротами
и чешет грязными руками
под грязной шапкой свой затылок.
И в окнах слышен крик веселый,
и топот ног, и звон бутылок.

1933


Автошарж Даниила Хармса. 1933 год
Российская национальная библиотека


«Постоянство веселья и грязи» — замечательный пример того, что не только приемы «взрослого» творчества Хармса проникали в его произведения для детей, но и наоборот. Структуру этого стихотворения определяет развернутый рефрен наподобие тех, что были опробованы в «Миллионе» или «Вруне» (литературовед Борис Яковлевич Бухштаб считал такую структуру чуть ли не главным вкладом Хармса в детскую поэзию). В каком-то смысле это стихотворение — квинтэссенция поэтики Хармса, впитавшая ее полюса. Детская считалка и мистическое заклинание, хлебниковская заумь и пушкинская ясность сошлись воедино.

Как часто у Хармса, мистическое, лирическое и комическое здесь трудно отделимы друг от друга. Первое четверостишие каждой строфы обозначает течение времени. Прекрасный и возвышенный мир постепенно распадается, вслед за людьми видоизменяются и исчезают природа, пространство, время. Хранитель же их (а возможно, и творец) — не величественное надмирное существо, а тривиальный «дворник с черными усами». Окружающий его бытовой мир («топот ног и звон бутылок») так же вечен, как сам дворник. Он переживает луну и солнце, не говоря уж обо всем остальном. Это традиция петербургской фантасмагории, представленная Антонием Погорельским, Гоголем, ранним Достоевским и восходящая к Гофману: именно будничное, прозаичное оказывается таинственным, мистически наполненным. 

Образ дворника не случаен. В предреволюционной, а отчасти и послерево­люционной России «старшие дворники» были не только уборщиками, но и управляющими домохозяйством, низовыми представителями власти. «Дворник в овчинной шубе» — важная деталь литературы той эпохи. Дворник (по имени Ибрагим) фигурирует по меньшей мере еще в одном тексте Хармса, в рассказе «Праздник» (1935) — он вывешивает на трубе флаг в честь того, что «наш любимый поэт написал новую поэму». Реальный дворник дома 11 по Надеждинской улице, Ибрагим Шакиржанов, между тем в качестве понятого участвовал в аресте Хармса в 1931 году. 



3

Обращение учителей к своему ученику графу Дэкону

Мы добьемся от тебя полезных знаний,
Сломаем твой упрямый нрав.
Расчет и смысл научных зданий
В тебя из книг напустим, граф.
Тогда ты сразу все поймешь
И по-иному поведешь
Свои нелепые порядки.
Довольно мы с тобой, болван, играли в прятки —
Все по-другому повернем:
Что было ночью, станет днем.
Твое бессмысленное чтенье
Направим сразу в колею,
И мыслей бурное кипенье
Мы превратим в наук струю.
От женских ласковых улыбок
Мы средство верное найдем,
От грамматических ошибок
Рукой умелой отведем.
Твой сон, беспутный и бессвязный,
Порою чистый, порою грязный,
Мы подчиним законам века,
Мы создадим большого человека.
И в тайну материалистической полемики
Тебя введем с открытыми глазами,
Туда, где только академики
Сидят, сверкая орденами.
Мы приведем тебя туда,
Скажи скорей нам только: да.
Ты среди первых будешь первым.
Ликует мир. Не в силах нервам
Такой музыки слышать стон,
И рев толпы, и звон литавров,
Со всех сторон венки из лавров,
И шапки вверх со всех сторон.
Крылами воздух рассекая,
Аэроплан парит над миром.
Цветок, из крыльев упадая,
Летит, влекомый прочь эфиром.
Цветок тебе предназначался.
Он долго в воздухе качался,
И, описав дуги кривую,
Цветок упал на мостовую.
Что будет с ним? Никто не знает.
Быть может, женская рука
Цветок, поднявши, приласкает.
Быть может, страшная нога
Его стопой к земле придавит.
А может, мир его оставит
В покое сладостном лежать.
Куда идти? Куда бежать,
Когда толпа кругом грохочет
И пушки дымом вверх палят?
Уж дым в глазах слезой щекочет
И лбы от грохота болят.
Часы небесные сломались,
И день и ночь в одно смешались.
То солнце, звезды иль кометы?
Иль бомбы, свечи и ракеты?
Иль искры сыплются из глаз?
Иль это кончен мир как раз?
Ответа нет. Лишь вопль, и крики,
И стон, и руки вверх, как пики.

Так знай! Когда приходит слава,
Прощай спокойстие твое.
Она вползает в мысль, и, право,
Уж лучше не было б ее.
Но путь избран. Сомненья нет.
Доверься нам. Забудь мечты.
Пройдет еще немного лет,
И вечно славен будешь ты.
И, звонкой славой упоенный,
Ты будешь мир собой венчать,
И бог тобою путь пройденный
В скрижалях будет отмечать.

1934


Портрет Фрэнсиса Бэкона. Картина Пола ван Сомера. 1617 год
Pałac Łazienkowski


Портрет Джонатана Свифта. Картина Чарльза Джерваса. Около 1718 года
National Portrait Gallery, London


Прежде всего — кто такой граф Дэкон? Английская история знает философа и лорда-канцлера Фрэнсиса Бэкона, «деканом» же традиционно называли Джонатана Свифта, имевшего сан настоятеля (декана) церкви. Здесь эти два слова соединены. Едва ли стоит искать здесь сложных смыслов: обэриуты воль­но пользовались историческими именами собственными (вспомним «тетю Му­ль­татуле» и «дядю Тыка Вылка» в стихотворении Заболоцкого «Отдых»). Возможно, «граф Дэкон» — маска самого Хармса. Некие «учителя» соблазняют его принятием рационалистической и прогрессистской картины мира, обещая «славу». Они обещают не только «подчинить законам века» «беспутный и бессвязный» сон «графа», но и отучить его от «грамматических ошибок» (Хармс страдал дисграфией). 

Очевидно, существенна дата написания стихотворения — год создания Союза писателей. Изменения в культурном ландшафте заставили многих, в том числе Хармса, задуматься о своем профессиональном статусе. И размышления эти невеселы.

Не менее важно то, как написаны стихи. В этот период Хармс широко обра­щается к несколько трансформированному сдвинутому и остраненному языку классической поэзии. Но в данном случае этот язык появляется в середине стихотворения, когда гротескная увещевающая речь «учителей» внезапно прерывается загадочным описанием: цветок, падающий с аэроплана, а затем — апокалиптическое видение войны. В сущности, мы слышим два голоса: голос самоуверенных «учителей» и голос самого поэта, охваченного смятением и мрачными предчувствиями. Граница между ними задана переключением языковых регистров. Диалог между этими двумя голосами невозможен. «Граф Дэкон» либо принимает навязанные ему правила, либо нет. Мы знаем, что он их не принял.



4

На смерть Казимира Малевича

Памяти разорвав струю,
Ты глядишь кругом, гордостью сокрушив лицо.
Имя тебе — Казимир.
Ты глядишь, как меркнет солнце спасения твоего.
От красоты якобы растерзаны горы земли твоей.
Нет площади поддержать фигуру твою.
Дай мне глаза твои! Растворю окно на своей башке!
Что ты, человек, гордостью сокрушил лицо?
Только мука — жизнь твоя, и желание твое — жирная снедь.
Не блестит солнце спасения твоего.
Гром положит к ногам шлем главы твоей.
Пе — чернильница слов твоих.
Трр — желание твое.
Агалтон — тощая память твоя.
Ей, Казимир! Где твой стол?
Якобы нет его, и желание твое — Трр.
Ей, Казимир! Где подруга твоя?
И той нет, и чернильница памяти твоей — Пе.
Восемь лет прощелкало в ушах у тебя,
Пятьдесят минут простучало в сердце твоем,
Десять раз протекла река пред тобой,
Прекратилась чернильница желания твоего Трр и Пе.
«Вот штука-то», — говоришь ты, и память твоя — Агалтон.
Вот стоишь ты и якобы раздвигаешь руками дым.
Меркнет гордостью сокрушенное выражение лица твоего,
Исчезает память твоя и желание твое — Трр.

1935


Казимир Малевич на смертном одре. 1935 год
Музей мировой погребальной культуры


Стихотворение было прочитано Хармсом на похоронах Малевича 17 мая 1935 года. Знакомство писателя (еще совсем молодого) и художника (уже умудренного жизнью) состоялось в 1927 году, когда Малевич предоставил экспериментальной театральной группе «Радикс», созданной при участии Хармса, площадку для репетиций в своем Институте художественной культуры на Исаакиевской площади. Тогда же Малевич подарил Хармсу свою книгу «Бог не скинут» с дарственной надписью: «Идите и останавливайте прогресс». 

Самое удивительное в стихотворении на смерть Малевича — то, что перво­начально оно имело другого адресата и называлось «Послание к Николаю». По-видимому, оно было обращено к Николаю Олейникову и косвенно отражало те непростые, хотя и дружеские, отношения, которые существовали между поэтами. Параллельно было написано другое обращенное к Олейникову стихотворение, «неоклассическое», в котором об интеллектуальных спорах между друзьями-поэтами говорилось прямо:

Кондуктор чисел, дружбы злой насмешник,
О чем задумался? Иль вновь порочишь мир?
Гомер тебе пошляк, и Гёте — глупый грешник,
Тобой осмеян Дант, — лишь Бунин твой кумир.

Стихотворение «Памяти разорвав струю…» продолжает линию стихотворений-молитв, или мантр, которые Хармс писал в начале 1930-х (например, «Вечерняя песнь к именем моим существующей»). Эти стихотворения написаны свободным стихом, основаны на синтаксическом параллелизме и устроены как заклина­ния. То, что Хармс при известии о смерти Малевича перепосвятил стихи и из­ме­нил имя адресата, — своего рода эстетический и мистический жест. Тем более что в стихотворении и идет речь о смерти — о распаде целостности и самости человека. В момент этого распада он оказывается подвластен загадочным сущностям, получающим (очень по-обэриутски) новые имена, рожденные, кажется, из случайного сочетания звуков (в этом смысле «Агалтон» аналогичен «Тарфику» и «Ананану» из другого стихотворения). Они так же многозначны и угрожающи, как «Черный квадрат» Малевича.



5

Цирк Принтинпрам

Сто коров,
Двести бобров,
Четыреста двадцать
Ученых комаров
Покажут сорок
Удивительных
Номеров.

Четыре тысячи петухов
И четыре тысячи индюков
Разом
Выскочат
Из четырех сундуков.

Две свиньи
Спляшут польку.
Клоун Петька
Ударит клоуна Кольку.
Клоун Колька
Ударит клоуна Петьку.
Ученый попугай
Съест моченую
Редьку.

Четыре тигра
Подерутся с четырьмя львами.
Выйдет Иван Кузьмич
С пятью головами.
Силач Хохлов
Поднимет зубами слона.
Потухнут лампы,
Вспыхнет луна.
Загорятся под куполом
Электрические звезды.
Ученые ласточки
Совьют золотые гнезда.

Грянет музыка
И цирк закачается…
На этом, друзья,
Представление
наше
кончается.

1941


Стихотворение Даниила Хармса «Цирк Принтинпрам» в журнале «Чиж», № 3, 1941 год. Оформление Бориса Смирнова
«Тогда» — культурологический проект о 1920–50-х годах / togdazine.ru


И в заключение — опять детские стихи.

Хармс (и писатели его круга, от Маршака до Заболоцкого) не раз и не два описывал реальность как подобие волшебного цирка. В 1935 году Хармс пишет пьесу для театра марионеток «Цирк Шардам». Герой ее, Вертунов, хочет устроиться на работу в цирк, но получает ее только после того, как спасает артистов от дрессированной акулы. 

Цирк Принтинпрам (название, как всегда у Хармса, — загадочный набор звуков, в данном случае напоминающий аббревиатуру советского учреждения) прежде всего огромен. В нем несметное множество животных, показывающих «удивительные номера». В нем есть луна и звездное небо. Другими словами, цирк — не то весь мир, не то параллельная реальность. 

Но бытие в этом волшебном мире кажется пошловатым в своей немудреной абсурдности. Здесь дерутся клоуны Колька и Петька, а вся «ученость» попугая сводится к тому, что он «съест моченую редьку». Воплощением этой тривиаль­ности, ничуть не противоречащей абсурду, оказывается «Иван Кузьмич с пятью головами» — обыватель, остающийся самим собой, несмотря на все невероятные странности своего телосложения. 

Только «золотые гнезда» ученых ласточек напоминают о подлинном чуде, но они — предвестники крушения и катастрофы мира-цирка. Последние слова стихотворения звучат угрожающе. Они и написаны накануне войны и гибели автора.

Автор
Валерий Шубинский
Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе