«У нас была талантливая девочка, призер Всероса за десятый класс. Я ее попросила сходить на муниципальный тур. Ей было не надо, она автоматически проходила на регион. Пошла ради интереса и получила там пятьдесят баллов из ста», — рассказывает член жюри Всероса по литературе Лия Бушканец. Почему муниципальный тур оказывается самым «опасным» для неординарных школьников и чем зацепить членов жюри на заключительном этапе? О пути к олимпиадным вершинам читайте в интервью «Правмиру».
Почему призера Всероса срезали на муниципальном этапе
— Сейчас школьники изо всех сил готовятся к Всеросу и ломают голову над тем, как понравиться жюри. И правда, чем вас можно зацепить?
— Только одним — умом и оригинальностью. Каких только олимпиад мне за свою жизнь не доводилось проверять… У нас в Казани раньше была большая проблема: много хороших школ, а значит, и сильных работ. И сложно было выбрать лучшую. А потом стали происходить любопытные перемены. Их можно связать, наверное, с разными вещами: и с введением ЕГЭ по русскому языку, когда все внимание стало уходить на русский язык, и с ощущением, что литература не очень нужна. Если кто-то собирается на филологию, то его с недоумением спросят: «Кем ты потом собираешься работать?»
И потому сейчас другая проблема — найти хорошие работы, их бывает две-три на параллель. Откровенно плохих работ все же немного, их отсеивают на муниципальном этапе. Но какая масса средних работ, которые все на одно лицо! И на заключительном этапе такая же ситуация. Поэтому бросаются в глаза нестандартные работы.
— Нестандартные, оригинальные — это какие?
— Те, в которых чувствуется мысль, авторы которых смогли увидеть художественный текст целиком, а не оставляли разрозненные заметки. Многие олимпиадные работы представляют собой отдельные полусвязанные друг с другом наблюдения над рассказом или стихотворением. Понятно, что в олимпиаде у нас участвует, условно, сотня человек, им дают один и тот же рассказ, наблюдения неизбежно будут повторяться. Но ярко их подать сумеет не каждый… Ну и, конечно, в работе должна быть видна и эрудиция, и начитанность, и любовь к литературе. Словом, должна быть видна личность.
И хочется, чтобы таких ребят на олимпиаду приходило больше. Но я подозреваю, что многие из них либо не участвуют, либо не проходят на регион. Самая большая проблема — это муниципальный тур.
— Почему? Казалось бы, самый простой этап: уроки прогулял, анализ написал, ушел довольный.
— У нас в Казани когда-то был замечательный мальчик, который стал победителем Всемирной олимпиады по химии (сейчас он уже работает в университете). Он сказал: «Самая честная — Всемирная олимпиада. Чуть-чуть ниже, но тоже честная Всероссийская. Самые нечестные — муниципальные туры». И как же он прав. Я общалась с жюри в других регионах, у них такая же проблема.
За муниципальный тур отвечают школьные учителя, а учителя привыкли к гладким работам. На заключительном этапе в работах могут быть исправления и зачеркивания. Если работа читаемая, мы не обращаем на это внимания. Главное — мысль. Школьная проверка сильно отличается. Оригинальность часто вызывает опасения: «А вдруг я неправильно проверю? А вдруг завышу баллы?» Для учителей, которые приучены к ЕГЭ и бесконечным проверкам и комиссиям, страшно сделать что-то «не так». Есть учителя независимые, но большинство невольно смиряются с системой.
Мы пытались с этим бороться. Что только не придумывали… Проверять нашим региональным жюри муниципальные туры? Но перепроверить тысячу работ невозможно. Мы консультировали учителей, давали подробные рекомендации — оказалось еще хуже.
Однажды мы с муниципальным жюри обсуждали, как проверять анализ рассказа. Условно, ребенок написал про образ облака, образ лужи, которая облако отражает, и про образ сосны. Предлагают за каждый образ ставить по пять баллов. Но так не может быть. Ребенок может написать про образ облака на 12 баллов, но при этом ничего не написать про сосну. Работу надо оценивать целостно. «Нет, мы так делать не будем, так непонятно, давайте по пять за каждый». И хотя это, как ни странно, были мои бывшие студенты, ничего не получилось, они так и проверяли.
Лия Ефимовна Бушканец — профессор Казанского федерального университета, доктор филологических наук. Председатель жюри регионального этапа и член жюри заключительного этапа ВсОШ по литературе. Заведующая Музеем Льва Толстого в Казани, член Чеховской комиссии при Совете по мировой культуре РАН, один из учредителей и член Гильдии словесников, член Совета по русскому языку при Раисе Республики Татарстан.
— Что остается детям?
— Сложно сказать. У нас была талантливая девочка, призер заключительного этапа Всероса за десятый класс. Я ее попросила сходить на муниципальный тур. Ей было не надо, она автоматически проходила на регион. Пошла ради интереса — и получила там пятьдесят баллов из ста. Если бы она шла своим путем, она бы на региональный этап не попала.
Я ее попросила: «Подай, пожалуйста, апелляцию». Хочется же выяснить, что случилось. Я возглавляю комиссию региона, к муниципальной комиссии не имею отношения, но могу попросить, чтобы разобрался олимпиадный центр. Оказалось, учителя не поверили, что девочка сама написала такую хорошую работу, и поэтому поставили такой балл.
— Это был единственный аргумент?
— Да! На апелляции ей добавили тридцать баллов. Это почти сенсация, потому что добавляют всегда один-два. Но даже с восьмьюдесятью баллами она бы не прошла на региональный этап. В одиннадцатом классе она у нас опять стала призером заключительного: у нее была отличная работа, а ответ на творческом туре один из лучших.
Это показатель того, что учителя, к сожалению, ориентируются на оценивание средних работ. Плохую и среднюю работу они могут правильно оценить. Но если работа нестандартная, они боятся: «Лучше снизить, и не будет ко мне никаких претензий». Но олимпиаде как раз нужны те дети, которые рискуют, которые могут дать нестандартную интерпретацию. А это, увы, в современной школе режется.
Выигрывали те, кто честно говорил: «Я не знаю»
— На заключительный этап в любом случае попадают лучшие. Что отличает победителей?
— Если у человека есть талант и так называемое чутье к тексту, это всегда заметно. Да, что-то можно развить, но без таланта все равно никуда. Иногда чувствуется, что ребенок работал, старался, что у него был хороший педагог, который его натренировал. Можно иногда даже попасть в призеры, имея хорошую школу анализа. Но победители, на мой взгляд, всегда с талантом филолога, а это дается от природы.
— Не все «филологические» ребята любят разговаривать, но у вас на заключительном этапе есть целый устный тур.
— Это так. И часто больше всего ребятам нравится именно устный тур. Они уходят счастливые, потому что наконец-то их послушали, с ними поговорили, им задали вопросы и вообще проявили к ним интерес.
Их же не остановить! Говоришь: «Ваши три минуты закончились». — «Можно еще скажу, можно еще скажу?» Но если мы дадим каждому даже по пять минут, мы не закончим тур за целый день. Мы ведь еще задаем дополнительные вопросы, чтобы человек показал, как он умеет ориентироваться в теме.
Несколько лет назад у нас было очень интересное задание. В девятом классе давали стихотворение Бенедиктова, в десятом Апухтина, в одиннадцатом Белого. И надо было определить, кто автор. И — парадокс — могли выиграть те дети, которые честно говорили, что они не знают, кому это стихотворение принадлежит.
— А что, так можно было?
— Конечно. Бенедиктов — эпигон романтизма. Был знаменит, но Белинский его в своей статье размазал. Совершенно справедливо, кстати. И было интересно, как дети объяснят, что это плохое стихотворение и плохой романтизм.
Вот приходит кто-нибудь и говорит: «Это Лермонтов. Местами похоже». Задаем вопросы: «А вы не чувствуете, что это штамп, а вот здесь бессмыслица?» — «Ну, в общем-то, да…»
В десятом классе была одна девочка, даже зрительно ее до сих пор помню. Садится перед нами и рассказывает: «Вы знаете, это стихотворение, с одной стороны, похоже на то, что писал Некрасов. Некрасовское в нем то-то и то-то. С другой стороны, похоже на Фета, есть то-то и то. Я не могу определить, кто это». И расстроенная уходит. Мы ей поставили высший балл. Дело в том, что она размышляла. Апухтин — поэт второго ряда, а второстепенные поэты слегка «приворовывают» у других: что-то есть и от одного, и от другого — и у Апухтина правда есть некрасовское и фетовское. И эта девочка показала, что у нее филологическое мышление и что она свободно ориентируется в поэзии того времени.
В одиннадцатом классе мальчик тоже не определил автора, но пошел другим путем: «Это явно символизм. Кого из поэтов-символистов я знаю? Блок? Но это не Блок. У Блока не может быть того-то и того-то. Это не Мережковский, потому что не может быть у Мережковского так-то и так-то. Это не Гиппиус, — и доказывает по порядку, а потом разводит руками: — Я не знаю, что делать дальше. Могу только вычеркнуть всех остальных». И тоже ушел расстроенный, а потом узнал, что у него высший балл.
Атрибуция текстов — она часто строится на отрицании. Допустим, я читаю в дореволюционном журнале какой-нибудь рассказ, и я не просто должна обрадоваться, что это неизвестный рассказ Чехова. Я должна доказать, что другим авторам этого журнала этот рассказ не может принадлежать.
Были ребята, которые правильно называли автора, но не могли никак это аргументировать: «Это Андрей Белый, я писал реферат, я точно знаю». И все. Соответственно, оценивалось только то, что автор угадан…
— Какие еще видите проблемы у ребят, которые приезжают на олимпиаду? Мне кажется, не каждый ребенок вот так осмелится сказать членам жюри, что ему дали плохое стихотворение.
— Не все доверяют своему ощущению текста, это правда. В тот раз, кстати, одна девочка в девятом классе так и сказала про Бенедиктова: «Похоже на Лермонтова, даже немного на Пушкина. Но так странно, это такое плохое стихотворение. Это же штампы, вот здесь рифма плохая». Ее не подвело филологическое чутье.
Бывают дети, которые уловили что-то важное, но сказать не решились. Еще вспомнился эпизод… На региональном этапе был дан для анализа рассказ Трифонова «Голубиная гибель». И многие писали про то, что голубь — это символ мира и любви. А в рассказе это грязная птица, которая загадила всю Москву. Поэтизации голубей у Трифонова нет. И мы на апелляции спросили: «Неужели вы этого не увидели?» — «Мы почувствовали… Но ведь голубь — это символ мира и любви!»
— Почему так? Это идет из школы?
— Не только из школы, это идет из нашей жизни в целом. Страх — очень важное чувство в человеке. Быть бесстрашным тяжело. И Чехов, и Толстой всю жизнь тоже думали о том, как преодолеть собственный страх. У Толстого даже есть обращение к молодежи, оно так и называется «Верьте себе». Я его часто цитирую, когда оказываюсь в молодежной аудитории. Может быть, кто-нибудь и запомнит эти слова.
Рассказ Толстого «После бала», например, обычно в школе интерпретируют как рассказ о наказаниях, о николаевском царствовании. Но главная мысль вообще другая: может ли человек сам понять, что хорошо, что дурно, если все вокруг говорят противоположное? И не только понять, но и не побояться об этом заявить.
Литература говорит с нами именно об этом, но человеческая природа такова, что готовые формулы гораздо удобнее. Даже когда это не очень опасно.
Даже в простых житейских ситуациях люди боятся сказать правду. Мы с друзьями недавно были на спектакле. Спектакль откровенно плохой, и в антракте наши соседи со всех сторон говорили об этом. Но в финале все встали и начали бурно аплодировать, кто-то кричал: «Браво». Ну выразите свое настоящее мнение!
— Из вежливости артистов поддержали.
— Но тогда получается неправда: мы плохое поддерживаем так же, как и действительно хорошее. И на этом фоне достойный спектакль теряется. Мы не доверяем себе и своим чувствам, к сожалению.
— Работа жюри, должно быть, эмоционально насыщенная.
— Еще как. Но мы должны сохранять нейтральное, доброжелательное выражение лица. На том же устном туре выражаем свое мнение, только если ребенок, вопреки правилам, читает текст, нарушает регламент. Когда видишь живого человека, то начинаешь его жалеть. Работу можно оценить более строго. А живого человека, конечно, жалко. Все надеются, все мечтают, потому что на кону право бесплатного поступления. Это будущее. Им же сейчас кажется, что они поступят, например, в Вышку — и вся жизнь завертится. Они пока не понимают, что жизнь зависит не от вуза. Хорошее учебное заведение, безусловно, играет важную роль. Но часто олимпиадники приходят в престижный вуз, а потом ломаются.
— Тренер победителей Межнара по математике говорил мне, что олимпиадники часто сдаются и не идут в науку, потому что привыкли быстро решать задачи, на которые есть ответ. А в настоящей математике готовых решений не существует, их надо искать месяцами и годами. Но олимпиадная литература тоже не предполагает готовых ответов, дети к этому готовы с самого начала. Тогда в чем дело?
— Я бы это связала с психологическими факторами. Сначала ты школьник, у тебя есть некая цель — победа на олимпиаде, есть награда, вкусная конфетка. И ты все время чего-то достигаешь: муниципальный этап, региональный, заключительный. Вот тебе диплом, а вот престижный вуз. Но когда ты приходишь в вуз, там такой награды нет. Там вообще много сильных детей, даже и не олимпиадников. Часть группы учится на пятерки, как и ты, от них ты ничем не отличаешься. Нет постоянной подкормки самолюбия, и ты выходишь на длинную дистанцию.
Я убеждена, что хорошим литературоведом можно стать только к сорока годам. Лингвистом, наверное, раньше. Примерно к этому возрасту ты накапливаешь эрудицию, начитанность, накапливаешь жизненный опыт, опыт конференций.
Вот ты побеждаешь на олимпиаде, поступаешь в МГУ или еще куда-нибудь, а потом тебя охватывает разочарование. Часто это случается у девочек-отличниц. Встречаешь маму: «Ой, вы знаете, моя Вика решила все бросить, она вышла замуж, не работает, стала домохозяйкой». Мама переживает, но это нормально, что Вика ушла. Просто Вика не выдержала длинной дистанции, она спринтер.
«Ну я же учил»
— Каков нынче студент? Что изменилось за годы вашего преподавания?
— В девяностые и в начале двухтысячных годов, когда открылось много того, что раньше нам не давали читать, студенты взахлеб читали и спорили. С ними было безумно интересно.
Я тогда придумала свою форму проведения экзамена, она проходила на ура. Студенты могли приносить с собой что угодно, в течение часа они готовились, а вопросы я составляла хитро: конкретного ответа на них ты и не найдешь. Дальше каждому давалось 15 минут, студенты должны были перед всей группой отвечать, и еще пять минут группа задавала свои вопросы. Экзамен длился долго, с утра до вечера, у нас был перерыв на обед, и на обеде они продолжали спорить по поводу какого-нибудь выступления.
И потом я объясняла, что было хорошо, что плохо, ставила оценки. При этом мы договаривались, что у нас как бы «смерть автора». То есть мы обсуждали ответ, но не личность, не обижались. Ответ мог получиться, мог не получиться.
Спустя лет десять я стала чувствовать, что форма забуксовала, студенты к такому экзамену не готовы. Они судорожно пытаются искать ответ в принесенных книгах. Естественно, не находят и проваливаются.
Но теперь эта форма не работает совсем.
Раньше я доверяла студентам, они всегда все читали: и художественные тексты, и критику, и монографии. Теперь я провожу несколько тестов на знание текстов.
Условно, какого цвета был цветок в волосах Одинцовой, когда она встретилась с Базаровым? Но проверяю не до нюансов: если читали, запомнят. Следующий этап — анализируем фрагмент текста. И только потом у нас традиционный экзамен. Ну и перед этим я еще проверяю, как они читали монографии. То есть пока не выстроишь систематическую проверку базовых знаний, ничего не выйдет.
На экзамене они повально отвечают: «Ну я же учил». Учил, но меня интересует не процесс, а понимание того, что ты выучил. Сегодня студенты, даже студенты-филологи, причем старательные, плоско понимают текст.
Вот у меня накануне было практическое занятие. Мы обсуждали тайную психологию Тургенева, его открытия в области психологического анализа. Взяли диалог между Базаровым и Одинцовой. Что сказала Одинцова и что она хотела сказать Базарову? И что он хотел сказать? Оказалось, это невозможное какое-то задание. Мы прямо продирались, за целую пару прошли всего две страницы.
— Насколько потом ваши студенты охотно идут в профессию, в школу со всем этим багажом знаний по русской литературе?
— Сейчас ведь в школах нет учителей, поэтому студентов уговаривают работать уже на третьем-четвертом курсе. Они не доучились, они еще ничего не поняли в литературе, но уже сами идут рассказывать про тех же «Отцов и детей». Что они там преподают… Дальше многие увольняются, но кто-то остается. В школе есть живое начало, взаимоотношения с детьми. Желание получать детскую любовь тоже часто держит.
— Что затянуло вас? То, что вы из династии ученых, как-то сказалось?
— Мое домашнее имя было в честь Лики Мизиновой, так что уже с рождения было решено, что я буду заниматься Чеховым. Моя первая курсовая работа была посвящена Чехову, я начала свою научную жизнь с исследования воспоминаний о нем. И дальше, естественно, я думала стать преподавателем в университете, но, пока писала диссертацию, надо было зарабатывать на жизнь.
Я работала в двух школах, они находились рядом — только успевай перебегать. Это были в основном гуманитарные классы. И мне очень понравилось общаться с детьми. Ты им рассказываешь о чем-то, анализируешь с ними того же «Обломова» — и сам об этом «Обломове» понимаешь новое. Говорить с самим собой на занятии — это вообще огромное удовольствие. А если еще и с кем-то, то тем более.
Помню свои классы в лицее. Мы с ними на таком уровне обсуждали тексты, на котором я сейчас не всегда со студентами обсуждаю! Один хороший класс мне на выпуске сказал: «Когда вы к нам пришли, мы вас не понимали», хотя я не использую заумных терминов — речь шла о том, что они учились со мной говорить так, чтобы мысль была не плоской, а объемной. И за два года мы научились говорить на одном языке. Вот это и есть самое интересное в преподавании.
Но потом в школе стало сложнее. Появились электронные журналы, я эти журналы заполнить не успевала, надо было бежать в университет. Почти 17 лет я работала в разных школах. Потом самой любимой аудиторией стали студенты. А сейчас — олимпиадники. И «Университет третьего возраста» при нашем Казанском университете: это пенсионеры, бабушки и дедушки, которым я читаю лекции о литературе.
«Надо перечитать!»
— Получается, вы почти всю жизнь провели с Чеховым: и кандидатская у вас была по Чехову, и докторская. Как его сегодня читать и преподавать? Разные преподаватели говорят: чтобы дети заинтересовались Чеховым, придется сплясать у доски.
— Одна причина объективная. Чехов — писатель для тех, кто пережил жизненный кризис тридцати и вышел в средний возраст. Я видела очень многих людей, которые перечитывали «скучного» Чехова в эти годы и рыдали: «Это про меня». То, о чем говорит Чехов — о жизненном разочаровании, о некоторой усталости, о необходимости жить вопреки всему, — это не для юности.
И вторая причина связана с тем, как мы Чехова преподаем. Чехов у нас в конце десятого класса. Май, за окном так хорошо, учиться некогда. И приходится переносить его в начало одиннадцатого класса, что тоже проблема, потому что надо быстрее бежать дальше в Серебряный век. В общем, заниматься Чеховым некогда.
Мы с коллегой недавно решили, что надо написать книжку про Чехова в школе. Хотим поразмышлять о том, что нельзя так же, как мы изучаем Толстого, изучать Чехова. Смотрите, мы читаем «Войну и мир», в школе есть готовые формулы: философия истории Толстого, диалектика души и диалектика характера, любимые герои, нелюбимые герои. Много интересного остается за пределами формул, но формулы в целом соответствуют роману.
Когда мы пытаемся применить любые готовые формулы к Чехову, получается ерунда.
Вот вам тема из ЕГЭ — про мещанство Туркиных, как Чехов его осуждает. Никак не осуждает, там нет мещанства Туркиных. Есть бедный разночинец, который пришел в гости, причем его не очень ждали. Просто ему делать было нечего, он пришел как на экскурсию. Он первый раз в гостях у дворян, ему интересно посмотреть, как они живут. И он смотрит на них как на экспонаты. Эти экспонаты ставят на стол чай, печенье, варенье, мед, конфеты. У него дома в лучшем случае было только варенье, а тут! И он не понимает: как это вообще может быть? Туркин играет словами: «большинский», «недурственно», «покорчило вас благодарю». Дмитрий Ионыч — он врач, у него больные, ему надо на жизнь зарабатывать. Он думает, что Туркины маются ерундой. Что за развлечения такие? Делом надо заниматься. И у Чехова здесь просто две точки зрения. И там правда, и здесь правда. Просто герои смотрят друг на друга как на экзотику.
А мы пытаемся применять к Чехову дидактический подход. У нас есть «правильное» представление, а Туркины, значит, ведут себя неправильно. Но правильного и неправильного у Чехова вообще нет. Сейчас он немножко иронизирует над этим персонажем, а через несколько строк будет иронизировать над другим. И жизнь движется, никаких готовых остановившихся форм не существует. Но ЕГЭ, наш принцип преподавания, наши сочинения — они дидактические: что хорошо и что плохо. А жизнь не поддается однозначным оценкам.
— Обычно противопоставляют Чехова и Толстого: Чехов никого не учит, а вот Толстой любит проповедовать.
— Толстой, конечно, любит проповедовать, но когда его читаешь, то проповеднических нот находишь не так много. У Толстого такой высший взгляд на жизнь, как будто он все о тебе знает. И он знает, что ты разный.
Кстати, когда у Толстого в письмах просили совета, он старался конкретных советов не давать. Условно, ему пишут: «Вот у меня есть наследство, сто тысяч. Я хочу отдать на благотворительность, куда отдать?» Толстой отвечает: «Я не знаю, вы должны решить сами. Если вы мучаетесь, то лучше и никуда не отдавайте». Не было у Толстого такого категорического дидактизма. В нем, пожалуй, было только одно — это умение видеть ложь: в людях, в устройстве жизни как таковом.
— Как сложилась ваша история с музеем? Ваш отец изучал казанский период биографии Толстого.
— Да, отец был первым, кто активно занялся этим вопросом. Долгое время существовал миф, что Толстой был плохим студентом: проучился один год на восточном отделении, потом полтора курса на юридическом факультете и ушел. Такой балбес, выходит, был. Но разве не странно, что из этого балбеса получился Толстой, которого мы знаем?
Мой отец в своей книге писал, что эти пять казанских лет были для Толстого очень важными. Именно тогда Толстой и сформировался, только этого никто не заметил, потому что это был внутренний, скрытый процесс.
И даже в том, что Толстой не слишком усердно занимался в университете, виноват не только он сам. Преподаватели бывают разные. Когда Толстой с его внутренними потребностями приходил в университет и ему там совершенно среднего уровня преподаватели что-то вещали, ему действительно было скучно. Он неслучайно сказал: «Именно потому, что мне понравилось учиться, я решил оставить Казанский университет». Часто посетители смеются над этой фразой, но ведь в ней тоже большая мудрость. Гений всегда выламывается из системы.
Многие посетители нашего музея, начитавшись интернета, ждут рассказа о человеке, который хуже нас.
Приходится разочаровывать и рассказывать, что он задумывался о тех вопросах, которые многим даже в голову не приходят.
Отец мечтал создать музей Толстого, но при жизни мечта не реализовалась. В начале двухтысячных годов был подписан указ о создании музея, но денег опять-таки не было. Мои предшественники на этой должности делали что могли. Потом здание отреставрировали, но не очень удачно, скажем честно.
На мой взгляд, из всех великих людей, которые были в Казани, Толстой самый великий. И Казани нужен музей, причем с экспозицией мирового уровня. Мы хотим сделать такую экспозицию, чтобы было не стыдно перед миром.
Обычно наши посетители говорят, что им хочется перечитать Толстого. Вот вчера у меня были экскурсанты, я им рассказывала об элементах дворянского этикета. Например, как проходил обед. Была детская часть стола, была взрослая. Если взрослые к детям не обращались, то дети не задавали вопросов и даже рот не открывали. А помните в «Войне и мире» сцену именин двух Наталий? Наташа через весь стол кричит: «А какое сегодня будет мороженое?» И все в ужасе, потому что за такую выходку могли наказать и лишить сладкого на всю неделю. Наташу не пожурили, и тогда, осмелев, она еще раз кричит: «А какое все-таки будет мороженое?»
Даже такие комментарии позволяют иначе посмотреть на некоторые сцены хрестоматийного, замученного в школе романа. Мои слушатели удивились: «Надо же, а мы никогда не задумывались! Ну закричала через весь стол. Ну и что? Надо перечитать!»
О чудачествах
— Вы однажды читали очень смешную лекцию о чудачествах ученых. А какие чудачества есть у вас?
— Их много! Больше, наверное, они связаны с внешним образом. В прошлом году студенты сказали, что им нравятся мои украшения: «Мы ждем каждую лекцию, чтобы посмотреть, в каких новых сережках вы придете». Причем сережки у меня всегда необычные.
Я ношу цветные очки. Сейчас они темноватые, а были с розоватыми стеклами. И голова была рыжая. Мне ставили лекцию первой парой в субботу, потому что деканат был уверен, что все придут и дальше субботние занятия пойдут «правильно». И одна девочка на каком-то сайте написала: «Приходишь в осенний промозглый день, поднимаешься в холодном корпусе на десятый этаж, открываешь дверь — а там привычное сочетание рыжего с розовым».
— А еще?
— Я уже 35 лет замужем, даже больше. Чаще всего пары идут по модели старосветских помещиков: такие милые Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна. Мы с мужем пошли по другому пути. Поняли это, когда летали в гости к дочери, она живет в Будапеште.
Летели долго, с пересадками: один самолет, другой самолет. На мне была шубка: ее свернешь, развернешь для досмотра, наденешь, снимешь, опять свернешь. В общем, путешествия шубка не выдержала. На обратном пути, в Ереване, она у меня стала распускаться. Рукав был в лохмотьях. Я пыталась закалывать булавками, но бесполезно.
И вот мы идем по Еревану. Муж слегка устал, прихрамывает, ворчит, он в темных очках-хамелеонах. Я иду рядом в этой рваной шубе. Мы выглядели как лиса Алиса и кот Базилио. И по жизни мы вечно куда-то тащимся, в какие-то авантюры попадаем. Если у нас какое-то путешествие, то оно обязательно должно начаться с приключений. Но нам эти роли нравятся.
— В Википедии нашла внушительный перечень ваших научных заслуг и трогательную приписку: «Увлекается вязанием и живописью».
— Вязание пригодилось, когда мы работали в холодном корпусе университета. Без вязаных вещей было невозможно выжить. У нас на кафедре было три вязальщицы, и мы соревновались, кто больше свяжет, у кого сложнее узор. По тринадцать кофточек в год вязали, то есть меньше месяца на кофту. Поэтому мой гардероб в основном состоял из вязаных вещей.
А про живопись там сказано не очень верно. Живописью я наслаждаюсь. Дома у нас много картин: их собирали сначала мои родители, а мы продолжили. И сейчас что-то новое уже повесить почти некуда. Недавно я привезла из Еревана четыре замечательные акварели, но мы так пока и не поняли, куда их пристроить. Есть предположение перевесить мой портрет в ванну.
— Если бы вы писали автопортрет, каким бы он был?
— Портрет, который у меня сейчас, написал один хороший художник, но, к сожалению, этот портрет неудачный. Все сказали, что похоже, но я там очень серьезная, губки бантиком. Хотя эскиз был гораздо интереснее.
На портрете я хотела бы видеть легкую ироничную улыбку. Несмотря на то, что у меня много работы (даже слишком, на мой взгляд), во мне есть созерцательность и некоторая отстраненность. Эту отстраненность я вижу в Чехове, и, наверное, этим Чехов мне и близок.