Он бы, думаю, удивился и даже засмеялся, увидев наши «Строфы», посвящённые его памяти: до такой степени милое оформление с барашками и бабусями не «рифмуется» с его неустроенной, горькой (увы, и в прямом, алкогольном значении) жизнью.
Фото Андрея Лыженкова
Во всяком случае — с ее последними годами…
А может — и скорее всего, — он бы обрадовался, потому что душа этого поэта была нежной и светлой. Она тосковала по справедливости, красоте и точности высказывания; его видение мира соединяло в себе трезвое мужество и простодушно-детское удивление.
Но главное — она, эта душа, тосковала, мне кажется, по некоему утерянному раю, по Граду Небесному, о существовании которого Сергей догадывался.
Но очень уж трудное время выпало ему — здесь, пусть и успел он немало.
…Он успел потрудиться щедрым учителем в журналистике и благодарным учеником в поэзии, отбыть сибирскую ссылку на станции Зима и выпустить — изрезанную цензурой — поэтическую книгу в Туле. Он даже побывал на войне (в Приднестровье), где его приговаривали к расстрелу с обеих сторон, и привез оттуда серию блистательных очерков-репортажей. В последние годы он, почти бездомный, ухитрился потерять паспорт, но успел побыть легендой — не за приключения в жизни, а за притягательное мастерство и мощный талант в стихах.
Ленинградский поэт Илья Фоняков, когда-то писавший о нём в «Знамени», приводил белозёровские строки об угасающей деревне: «…и простая, как частушка, вырастает деревушка: восемь, что ли, там домов — в общем, как в частушке слов». Или вот это, почти оглушающее: «…двадцатый век закончили. С чего теперь начнём?»
Эти слова сегодня не идут у меня из головы.
От всей души желаю его товарищу и многократному публикатору стихов из наследия — поэту Андрею Коровину (он гостил в наших «Строфах») — поскорее выпустить избранное Сергея Белозёрова с приложением написанных воспоминаний коллег и друзей.
Знаю, что эта благородная работа — идёт. Дай-то Бог!
Рисунок Анны Тененбаум
Это утро возносило
перистые облака,
точно свежие стропила,
видные издалека.
Было взломано и вскрыто
небо ветром и зарёй,
резкий свет упал на жито,
речку, лес и луг сырой.
И тогда меня пронзили
этот свет и та печаль,
оттого что мне Россия
отворила ширь и даль.
А под ветром травы смялись…
Я теперь не знаю сам:
здесь ли били и смеялись
и не верили слезам?
Здесь ли, нет ли разлюбили,
здесь ли жили с другом врозь?
Это всё, как столб из пыли,
покружилось, улеглось.
Есть песчаная дорога,
да заря на небесах –
ни укора, ни упрёка
нет у Родины в глазах.
Ну, а я корить не в силах,
да и некого корить…
Вот страна — над ней стропила,
мне их небом надо крыть.
И тьма грозы, и света всхлип, и снова
об ветер в муке бьётся мокрый куст,
как Лермонтов, не находящий слова,
косноязычен и молниеуст.
И метрах в трёх от тяжких эшелонов
тоскливый взгляд сквозь сердце пролетит —
там беззащитно, как Андрей Платонов,
обломанная яблоня глядит.
И двойствен мир. И это — не подмена.
И в Комарове властвует весна,
а в стороне, прекрасна и надменна,
стоит она — Ахматова, сосна.
Не камень, а живая жизнь — святыня.
Душа не расточается во тьму.
Моя страна отныне не пустыня.
И я вам объясняю, почему…
Рисунок Анны Тененбаум
Старухи
О чём услышит бедный старый дворик,
когда старухи сядут у ворот?
О ценах, распашонках, помидорах,
о том, куда Отечество идёт.
Как будто корни узловаты руки,
и мёртвою водой наполнен взгляд…
Сидят в жакетах плюшевых старухи,
о внуках и погоде говорят.
Внемлите им, как самому народу,
и ежели старухи наплетут,
что это спутник путает погоду –
остановите спутник на лету.
И вдумайтесь. И не спешите, споря
со сказанным на самом склоне дней –
они хотят, чтоб мы не знали горя,
и потому им многое видней.
Бесплатное образование –
тем, у которых нет призвания.
А мы последнее потратили
на книжки, сборнички стихов,
чтоб к нам пришли преподаватели
Самойлов, Слуцкий, Смеляков.
Как славы нам и как добра желать,
мы изучали по ночам,
потом пришлось ещё доплачивать,
но так, судьбой, по мелочам.
Заплатишь — и не надо мучиться,
и весело держись за гуж
уроков музыки и мужества,
они рифмуются к тому ж.
И в дверь мою стучат с рассвета,
и в окна дождь стучит-сечёт…
К чему стучать? Душа поэта
закрыта на переучёт.
Перебирая виновато
на счётах лет костяшки дней,
она ведёт подсчёт растраты,
невольно совершённой в ней.
Ей у разбитого корыта
опять, опять всю ночь считать,
всплакнуть, потом чуть-чуть поспать,
вздохнуть, и выставить опять
табличку с надписью: «Открыто»
и с просьбой ноги вытирать.
Время, наверно, рассыпаться кубикам,
время седеть, как под осень трава —
стиснули зубы железным загубником
тяжкие и дорогие слова.
Прежние были, как рябь на поверхности,
эти черпнул я со дна родника,
и потому убеждённее верится
в совесть народа и правду стиха.
Было бы это. А строчка обтешется,
вспыхнут сравненья, возникнет мотив —
слышать бы только диктовку Отечества,
категорический императив.