Дмитрий Соколов-Митрич: О сканировании мозга, соли земли и маленькой вере

Портал «Православие и мир» продолжает путешествие по закулисью религиозной журналистики. Идея серии бесед принадлежит публицисту Марии Свешниковой, исполнение – редактору портала Анне Даниловой.

На самом деле, Дмитрий Соколов, а Митрич – творческий псевдоним. В начале его журналистского пути Соколовых было так много, что нужно было сделать имя хоть немного отличающимся, со временем Соколовых резко поуменьшилось, Митрич так и остался Митричем.

Замглавреда «Русского репортера» — один из самых ярких журналистов-репортеров, объехал всю Россию не по одному разу, выпустил несколько сборников своих публикаций (очередной готовится в издательстве «Никея»). Дмитрий часто пишет на церковные темы и долгое время его видение социальных и моральных проблем явно вписывалось в христианскую перспективу, его привычно считали чуть ли не «апологетом от журналистики». Но репортаж «Очень маленькая вера», опубликованный в Русском репортере в №5 2011 года, вызвал такую бурю негодования в одних церковных кругах и такую же горячую поддержку в других, что теперь реноме Дмитрия не столь однозначно.

- Начнем с конца. Как Вы сами, по прошествии года, оцениваете результаты статьи «Очень маленькая вера»?

- Мне кажется, это именно журналистский факт: публикация выразила настроения, на тот момент назревающие, но еще никем не сформулированные. Я для себя с самого начала решил, что напишу один раз об этом, и дальше не буду ввязываться ни в какие дальнейшие переосмысления, потому что всегда, когда занимаешься какой-нибудь серьезной темой, вокруг сразу возникает масса желающих зачислить тебя в свой лагерь.

- Начали зачислять?

- Меня сразу стали приглашать на разные «круглые столы», где культурные люди обсуждают вопросы, вроде «куда катится Церковь?» и т.д.

Я с самого начала старался этого всего избежать, потому что, во-первых, чем больше говоришь на ту же тему после одного высказывания, тем больше снижается ценность этого первого высказывания. А во-вторых, я не собираюсь становиться дежурным критиком Церкви. Мне интересны и многие другие, совершенно разные темы.

Больше не верю? Дискуссия в Русрепортере (+ Видео + Аудио)

- По поводу Вашей статьи было высказано много разных мнений, лично мне кажется, что Ваш текст — миссионерский, и более, чем кому-либо может показаться. А что бы Вы сами предложили поменять сегодня в церковной жизни?

- При написании этого текста для меня было очень важно соблюсти такую интонацию, чтобы не скатиться в самоутверждение, не скатиться в фарисейство. Некоторые священники говорили, что надо было писать жестче, злее. Другие мне говорили, что, наоборот, не надо впадать в злобу, потому что это снижает градус серьезности всего текста.

А что бы я сам предложил поменять в Церкви? Не знаю. Я просто описал настроения людей, чего людям не хватает. Не завидую Патриарху, которому надо управлять такой сложной организацией, при этом пытаться что-то менять, но и не потерять того, что есть. У меня в отделе шесть человек, и то иногда бывает мучительно сложно всех организовать: не угасить их собственного желания работать, и в то же время объяснить им, что от них требуется. А тут – огромная Церковь.

Единственное, что могу сказать… Христос говорит о «соли земли». Людям, которые должны быть солью Церкви, иногда не хватает определенного градуса религиозной жизни, евангельского духа. Многими вещами в Церкви невозможно управлять административно, а нужен, если так можно выразиться, «менеджмент сердца». Если бы еще знать, что это такое…

- У Вас вообще достаточно последовательная линия нелюбви и критики ко всем административным инстанциям разного типа – к чиновничеству, например…

- Да нет, я не раз отмечал, что среди чиновников есть много очень достойных людей. Просто я люблю всё живое, и не люблю всё мертвое. Вообще бюрократические и административные механизмы – это вполне нормальная и необходимая вещь, но только до того предела, когда это является инструментом чего-то большего, важного, какого-то смыслового начала. Если же вот это важное, серьезное смысловое начало загасает, а какие-то второстепенные инструменты становятся первостепенными, то всё уже близко к летальному исходу. От этого пахнет мертвечиной, и это нигде не продуктивно – ни в Церкви, ни где бы то ни было еще.


- Любите все живое, а стихи писать перестали, почему?

- У меня не было такого сознательного решения, что, всё – больше не пишу стихи. Но мне никогда не было интересно писать стихи просто для того, чтобы чувствовать себя поэтом. Может, в каком-то совсем юном, нежном возрасте. Но когда я стал писать стихи более или менее осмысленно и серьезно, я уже не мог этого делать без того, что Бродский называл «величием замысла». На каком-то этапе это «величие замысла» у меня было, и я писал. Если это чувство снова вернется, если появится какая-то новая логика творческого действия — я снова вернусь в поэзию.

- А что за «величие замысла» у вас было в тот период, когда вы писали?

- Мое творчество было построено на отрицании творчества. То есть мои стихи были, собственно, о том, что литература – это зло. Это была попытка войти в современную, насквозь постмодернистскую поэзию не с эстетической меркой, а с этической. Это отразилось даже на теме моей дипломной работы в университете — я написал диплом о финансовой жизни Андрея Белого, в сущности — о подлости творческой натуры. Мне всегда дико не нравилась вся эта поэтическая тусовка. Хотя у меня были там друзья, и со многими я до сих пор дружу, но в целом я всегда видел какую-то жуткую порочность во всей этой атмосфере. Я всегда видел в этом слишком шумную ярмарку тщеславия, где люди просто занимаются какой-то бессмысленной деятельностью, единственный смысл которой — самоудовлетворение и самовыражение в худшем смысле этого слова.

И все мои стихи тех лет как раз были построены на том, чтобы как-то это выразить — причем не извне, а изнутри: «Литература и театр — потеря, стыд и зло. Неадекватный человек, тебе не повезло». И вот эта логика творческого действия в какой-то момент сама себя исчерпала естественным путем. Если литература — это зло, то я должен был сам прекратить этим заниматься: надо «отвечать за базар». Возможно, это ловушка, в которую я сам себя загнал, но мне почему-то кажется, что эта ловушка неизбежна, если ты делаешь в искусстве что-то настоящее, а не просто щекочешь собственное самолюбие.

- И тогда вы поступили на журфак МГУ?

- Нет, журфак возник гораздо раньше. На журфак я поступил в 92-ом, а перестал писать в 2004-ом. Журфак возник просто потому, что я закончил школу, надо было куда-то поступать. Я выбирал между филфаком и журфаком, и в итоге выбрал журфак по совершенно банальному, неромантическому принципу: было легче поступить. К тому же уже тогда было понятно, что, закончив филфак, я буду учителем или тем же самым журналистом. Учителем я становиться не собирался, потому что у меня нет педагогического таланта.

Время было романтичное, конечно. Было все интересно, да и сейчас всё интересно, но тогда было по-другому. Доходило до того, что на разных семинарах по журналистскому мастерству мы сами рассказывали педагогам, что сейчас вообще в журналистике творится.

- Это был переломный период, и так и нет единого мнения, где же настоящая журналистика – в советское время или в 90-е годы…

- Я, наверное, хорошо устроился в этом смысле — никогда особенно серьезно не относился к журналистике, особенно в тот период.

Я занимался журналистикой, можно сказать, факультативно. Возможно, поэтому мне было и легче, не было чрезмерной драматичности своего существования: смогу я стать журналистом-не смогу? Ну не смогу – и ничего страшного. Чрезмерная ответственность за свою профессиональную жизнь — это часто мешает.

А вообще, я не считаю, что на советском периоде журналистика закончилась, ведь в 90-е годы всё было очень интересно. Правда, тогда существовал миф, что у нас должна быть журналистика, как на Западе: сухие факты, чьи-то отдельные мнения… А вот все эти очерки и прочее надо забыть как страшный сон. Но, как теперь показывает опыт «Русского репортера», вся вот эта западная струя в России не прижилась.

Быть может, это из-за того, что вообще всё очень быстро меняется, в том числе и в западной журналистике, а, может, это действительно не наше.

- А что еще меняется в журналистике, помимо появления новых форматов и перехода всего в интернет? Какие принципиальные вещи происходят?

- Информационная журналистика переходит в разряд практически уже явлений природы. Новости растут как трава. Всё больше появляется новостных сайтов, на которых работают 3-4-5 контент-менеджеров, которые просто сканируют информационное пространство – блоги, ленты. Ну, в крайнем случае они могут куда-то позвонить.

Это, конечно, сказывается на качестве информационного продукта: в последнее время мы имеем очень много общественно-политических истерик только потому, что журналисты не заставили себя всерьез разобраться в произошедшем и дезинформировали общество. Но в целом, опыт показывает, что «коллективный разум» все же гораздо умней, чем могло бы показаться. И коллективное редактирование, так называемый фактчекинг, все же работает: если на каком-либо сайте выложена неверная информация, то посетители сайта сразу указывают на это в многочисленных комментариях и чаще всего неточности исправляются.

Сейчас есть уже такие сайты, где фактически нет никакого продюсера. Там люди просто размещают информацию, и то, что часто просматривается, выходит в хэдлайн, а то, что не просматривается, тонет. При этом в комментариях можно увидеть все неточности опубликованной новости. В сущности, это механизм, который может действовать без единого человека.

Одновременно с этим сильно растет спрос на современную качественную, серьезную, вдумчивую журналистику, поскольку новостной поток уже воспроизводится сам, но для осмысления всего этого требуются авторские усилия. Интернет дает слишком большие шумовые помехи, аудитории нужен кто-то, кто бы наладил точность приема.

- То есть на первый план выходят комментарии, аналитика, осмысления?

- Комментарии, аналитика, репортажи, серьезные интервью. То есть журналистика сейчас — это уже не средства массовой информации, а, скорее, средства социальной навигации. В том же «Русском репортере» не так много сообщается новостей. Там есть рубрика «Актуально», но в ней 5-7 новостей, а в принципе этот журнал является инструментом, который помогает определенной аудитории, во-первых, себя идентифицировать, а, во-вторых, среди всего этого огромного объема информации, который просто способен свести человека с ума, выделять только то, что нужно, интересно в силу социальной необходимости. То есть СМИ будущего, скорее, избавляет человека от информации, нежели дает ее – просто для того, чтобы человек не сошел с ума.

Соколов-Митрич снова ночевал в моем мозгу

- В широком понимании «Русский репортер» — абсолютно эталонный журнал, особенно для студентов, что интересно.

- Я с 95-го года плотно занимаюсь журналистикой, и во всех изданиях, где я работал, главной проблемой всегда было привлечь молодого читателя, которому ничего не интересно. И если бы в тот момент я сказал бы, что появится такой журнал, где тексты в 30 000 знаков, напечатанные мелким шрифтом, будут читаться молодыми людьми, мне бы сказали, что я с ума сошел. Все, наоборот, тогда говорили, что молодежь — она тупая, у нее комиксное сознание и для нее надо писать маленькие тексты, печатать их крупным шрифтом и давать побольше картинок.

Но оказалось, что в стране колоссальный спрос на сущностные вещи, особенно среди молодежи, потому что люди постарше как-то уже в этом мире определились, что-то уже поняли, да и то – не все и не всегда. А молодежь требует какой-то ясности. Вообще, можно сказать, что из бумажных изданий на плаву останутся не средства массовой информации, а средства массовой ясности, то есть медиапродукт будущего – это ясность.

В «Русском репортере» мы так и работаем – берем какую-то тему и пытаемся внести предельную ясность — что там, собственно, происходит. Так было и со статьей «Очень маленькая вера». Мне запомнился один комментарий на нее: «Ну вот! Соколов-Митрич снова ночевал в моем мозгу…» Для меня это высшая награда. Мы рассчитываем именно на такую реакцию со стороны читателя: «Ребята, вы отсканировали мой мозг, я об этом много думал, но не мог сформулировать, а вам это удалось».

- А в какой момент для Вас началась репортажная журналистика – когда надо информацию добывать «ногами», а не только головой?

2004 год, Архангельская область, пос.Шойна, подготовка репортажа "Одна восьмая миллиметра". Фото Михаила Климентьева

- Да почти сразу. Если не считать двух месяцев в журнале «Столица», первым моим штатным местом работы была «Общая газета» (я там 5 лет работал). Там было очень много знаменитых журналистов, но всем было уже за 40, и мало кто хотел куда-то ездить, поэтому все обрадовались, когда увидели молодого сотрудника, и стали меня везде посылать.

Сначала меня это дико удручало, ведь я хотел быть литературным критиком (смеется). Потом я понял, что литературный критик – это дело скучное и зависимое. Книжный рынок невелик (особенно в те времена), а творческие люди страшно обидчивы, поэтому пространство для маневра у литературного критика минимальное. А когда ты репортер — ты прекрасно устроен. Сегодня в одном регионе, завтра — в другом. Сегодня пишешь про милицию, завтра – про что-то еще, и есть возможность быть независимым. Ну и вообще ездить интересно, поэтому в какой-то момент я во всё это втянулся.

Пресса в России – самая независимая

- А в какой момент Вы почувствовали, что действительно можете на что-то влиять, почувствовали силу четвертой власти?

- Вообще в 90-е родилась поговорка, что пресса в России – самая независимая, потому что от нее ничего не зависит. В этом есть доля правды, хотя начиная с 2000-х годов реакция общества на те или иные публикации стала более заметна, чем раньше. Но я особо не строю иллюзий на этот счет, потому что понимаю, что в нашей стране, где даже первые люди государства не вполне понимают, что такое хорошо и что такое плохо, в 90 случаях из 100 объект критики может увернуться, как-то всё замять и при помощи всяких PR-технологий сгладить эффект от любой публикации. Но при этом ничто не проходит бесследно, всё идет в одну копилку.

Вот что, например, считать влиянием от той же статьи «Очень маленькая вера»? Церковь, конечно, не отменила своих решений, но, может быть, и не надо. При этом тысячи людей о чем-то задумались и еще неизвестно, как это все отзовется…

- Были и другие Ваши статьи, которые на что-то повлияли – «Растление малолетних за бюджетные деньги», статьи про Грабового…

- Про Грабового только мне пришлось шесть раз написать, чтобы его посадили. Я не знаю, как там всё происходило наверху, во власти, но я писал-писал-писал, выходили десятки других публикаций и телесюжетов, а толку не было никакого. Были какие-то проверки – и всё. Я уже почти перестал писать на эту тему, и вдруг в какой-то момент — сработало, количество перешло в качество. Это было после съезда партии Грабового, на котором выступили матери Беслана. Видимо, эта картинка была настолько шокирующей, что сразу были приняты какие-то решения сверху. Мне сразу стали звонить разные прокуроры, выяснять, что это вообще такое. То есть да, вода камень точит.

То же самое с темой ксенофобии. Еще 10 лет назад любого, кто бы написал что-то типа книги «Нетаджикские девочки. Нечеченские мальчики», распяли бы. За последние 10 лет интерпретация этой темы очень сильно изменилась – от полного игнора до попыток трезвого осмысления. И это не результат какой-то одной публикации и даже не результат этой книжки – всё вместе сыграло роль, по совокупности.

- Как вообще Вам видится межнациональная проблема? Я помню, после событий на Манежной площади у вас вышла достаточно жесткая статья о принципе «нулевой терпимости» (статья «Манежное правосудие»), но почему-то исключительно по отношению к преступлениям людей кавказской национальности? Мне представляется, что принцип «нулевой терпимости» должен быть одинаковым абсолютно для всех, неважно, откуда человек.

- Безусловно, это так. Нулевая терпимость — это не поражение в правах. Это временная мера, на уровне практики правоприменения. Напомню, в этой статье я приводил пример из книги Хантера Томпсона «Ангелы ада» про байкеров. По дорогам тоже ездят не только байкеры, и правила нарушают не только они, и гибнут люди не только от «ангелов ада». Но при этом ситуация на тот момент была таковой, что именно байкеров надо было научить соблюдать закон. И это было сделано — быстро, четко, эффективно.

У нас похожая ситуация: преступления совершают не только выходцы с Кавказа, но в то же время именно эта социальная группа, в силу уж не знаю каких причин – исторических или еще каких-то – обладает излишней социальной энергией, которой слишком часто находит уродливое применение. Видимо, надо эту потребность в какое-то другое русло направить. А для этого нужна правоприменительная терапия.

Среди юристов есть такая шутка: «Закон не имеет никакого отношения к справедливости». В этой шутке есть доля правды. Закон – это инструмент не для установления всеобщей справедливости. Это инструмент, при помощи которого можно снизить градус несправедливости, быть может, в чем-то и перегибая палку. Недавно у нас в «РР» вышел репортаж из Португалии — о том, как тамошний православный священник окормляет местные тюрьмы, полные постсоветского народу. Осужденные жалуются, что за одни и те же преступления они получают срока вдвое большие, чем португальцы. Несправедливость? Возможно. Но и португальское правосудие тут можно понять.

- А как Вы сейчас видите результат от книги «Нетаджикские девочки. Нечеченские мальчики»? Да, изменилась ситуация в СМИ, а в чем еще Вы видите результат?

- Мне кажется, снизился градус ксенофобии.

- Не наоборот?

- Градус ксенофобии растет тогда, когда миллионы людей понимают, что их никто не слышит. Они кричат о том, что растет уровень этнической преступности, а по телевизору говорят, что всё в порядке, что это беспокоит только фашистов. В этой ситуации у человека возникает какая-то паника и оскорбленное чувство справедливости часто находит деструктивные формы. Такой тупой правозащитный подход в борьбе с ксенфобией, на самом деле, лучшее средство для ее разжигания.

Если же человек видит, что его проблема заметна, о ней пишут серьезные, немаргинальные журналисты, а вот и президент об этом говорит, то градус ксенофобии как-то сам собой снижается, даже если проблема еще не решена. Главное – человека услышали. Чтобы с любым человеком построить диалог, надо сначала дать ему понять, что ты его слышишь. Даже с ребенком так. Только после этого можно о чем-то разговаривать. Мне кажется, от этой книги был именно такой терапевтический эффект. Вообще, книга – антифашистская в большей степени, чем все думают.

Благодарственная журналистика

- А Вы помните свой первый день работы в «Известиях»?

- Меня туда привела Женя Пищикова, очень чуткий журналист и прекрасный человек. Мы с ней вместе написали тогда эссе о бардах-исламистах – чеченских бандитах, что между очередными диверсиями и терактами сидят у костра и поют песни, в которых невольно всплывают самые разные поэтические традиции — от Высоцкого до Окуджавы. Это была моя первая публикация в «Известиях», если не считать маленькой заметки еще в 92-м году. А вскоре Александр Архангельский позвал меня туда работать уже на штатной основе.

- Что изменилось в «Известиях» с того момента?

- Для меня самым ярким моментом за 10 лет работы в этой газете был год под руководством Владимира Бородина. Это был период, когда «Известия» были «нашей» газетой. Он сам был молодой, его заместителями были мои друзья — в общем, мы чувствовали, что наша команда пришла к «власти». Может, это мое субъективное ощущение, но вот оно такое. Ну, а последним периодом, когда «Известия» еще оставались «Известиями», было время Владимира Мамонтова. Он сам журналист, прошел путь от простого корреспондента, и поэтому многие вещи понимал. Дальше всё становилось хуже, хуже, хуже. Сейчас «Известия» — это медиапроект, мало имеющий отношение к «Известиям» как к историческому явлению.

- Были ли у Вас такие материалы, за которые приходилось биться, чтобы сохранить их в том виде, в каком Вам хотелось?

- Если не считать чисто технические моменты, когда надо сокращать текст, а очень не хочется, то, пожалуй, нет. Такие проблемы политического характера появились только в последние 2-3 года. Но на тот момент я уже сотрудничал с разными изданиями и у меня появилась большая свобода маневра. Не опубликуют что-то в одном месте — я просто отдам в другое. Поэтому я просто пишу то, что считаю нужным, а потом думаю, куда это отдать. Такого, чтобы мне пришлось похоронить какие-то свои тексты по политическим причинам — такого не было никогда.

- Тогда зачем Вам понадобился проект thanks journalism — когда Вы публикуете текст в своем блоге и предлагаете читателям делать добровольные благодарственные платежи? Разве не для того, чтобы решать подобные проблемы?

- Нет, это просто любопытство экспериментатора. У меня есть ощущение, что за «благодарственными технологиями» будущее, поэтому я пытаюсь их обкатывать в меру своих скромных возможностей. Ради интереса я даже опубликовал таким образом несколько эксклюзивных колонок. Гонорары напрямую от аудитории постоянно растут, но пока они все-таки не достигли тех объемов, ради которых можно было бы работать только в режиме thanks.

- Из всего, что Вы написали, что для Вас лично является самым важным, самым серьезным?

- Это непростой вопрос. Бывают тексты пронзительные, но при этом достаточно простые в технологическом смысле. А бывают наоборот — не особо пронзительные, но очень сложные в подготовке.

Например, было очень сложно писать текст «Саратов должен быть разрушен». То же самое с «Очень маленькой верой». А вот репортаж из Беслана «Возвращение в август» ? наверное, самый сильный по пронзительности, но при этом очень простой в плане работы над ним. Я там был, всё видел, просто сел и написал. Не надо было думать, как решить эту тему, то есть особых творческих усилий тут нет требовалось.

Описать горе

- Про Курск, наверное, было сложно писать?

- Там было сложно прорваться в те места, куда никого не пускали. Приехало 500 журналистов со всего мира. Все бегали, думали, в какую дыру залезть, какую доску от забора оторвать. Я понял, что если я, как дурак, тоже буду бегать со всеми, то ничем это не кончится. И мы подумали: а почему бы нам просто не позвонить в штаб флота? А вдруг? Я позвонил первому заместителю нашего главного редактора и говорю: «Если мы будем тут метаться, то напишем то же самое, что и все. А если мы хотим написать не то же самое, то вот мобильный телефон начальника штаба Моцака». И зам главного редактора Александр Куприянов позвонил начальнику штаба, поговорил с ним по-человечески 10 минут и убедил его, что среди всего этого журналистского ада — мы те самые люди, которые могут сделать что-то человеческое. И нас пустили туда вместе с родственниками погибших моряков. То есть иногда самые эффективные решения – самые простые.

- Исследования по медиазависимости установили, что, например, люди, которые смотрели по телевизору новости про катастрофу «Челленджера», хотели видеть еще только одну вещь: лица родственников погибших в тот момент, когда они узнают о катастрофе. Сейчас первые 5 минут с места трагедии – это вполне нормально даже для качественных СМИ. А для Вас есть какие-то табуированные вещи?

- Я не люблю работать с терактами, с трагедиями. Это очень сильно выжигает собственную психику. Тут всегда есть элемент нечестной игры с реальностью. Ты работаешь для человека, который сидит у себя дома, перед телевизором, и что бы он там себе ни думал, как бы ни переживал, для него это все равно шоу. И журналист оказывается в сложной моральной ситуации: он-то понимает, что результат его работы – шоу. Да, необходимое шоу, даже нужное — потому что страна хочет и обязана сопереживать. Но все равно — шоу. И в тоже время — вот перед тобой люди, которые потеряли родных, для которых это все реальная трагедия, они не хотят участвовать в этом шоу-бизнесе. А твоя задача — вовлечь их в него. Это неприятно.

Но если работать грамотно, тактично, с уважением к чужому горю, то результат не будет аморальным. Журналисты, как правило, впадают в две крайности — на месте они работают, как хищники, а в тексте разводят розовые нюни. И то, и другое для самих пострадавших — оскорбительно. Я в обоих случаях стараюсь обойтись без этой глупой журналистской «доблести». В том же «Курске», когда мы уже попали в сам гарнизон Видяево вместе с родственниками, мы не стали на них сразу бросаться с вопросами «что вы чувствуете?». Мы сутки находились там вместе с ними – ходили вместе на обед, вечером смотрели телевизор – просто, чтобы они к нам привыкли. На следующий день они сами стали к нам подходить, спрашивать, кто мы. И без всякого насилия с нашей стороны сами начинали с нами разговаривать, ведь им хотелось выговориться.

- Вы писали о том, что самые сильные эмоции описываются через косвенные проявления.

- Да, многие журналисты, особенно начинающие, часто путают собственные эмоции с эмоциями в тексте. Они думают, что если опишут, как они сами страшно переживают, то это почувствует и читатель. Надо найти такие приемы, такие средства выражения, чтобы читатель сам почувствовал эту эмоцию, а не ты объяснил читателю, что ты почувствовал. Там, где самый пик эмоционального напряжения, наоборот, может быть, надо проявить хладнокровие. И наоборот — где ничего особенного не происходит, нагнать пафосу — это будет весело.

- Сейчас Вы стали меньше ездить, ведь так?

- Да, меньше, чем, например, лет 7-8 назад. В те времена, помню, мне как-то у бухгалтерии рассказали, что в год я наездил 146 дней.

Логика репортажа

- А с чего у Вас начинается ориентация на месте? В своем мастер-классе вы рассказали, что есть 3 этапа подготовки репортажа: когда еще ничего непонятно, когда всё понятно и когда уже ничего непонятно — тогда и нужно уезжать. Вот Вы приезжаете на место — и что дальше делаете?

СПБ, Эрмитаж, общения с котом Ренни в процессе подготовки репортажа "Мяу особого назначения"

- В каждой теме бывают свои особенности. Вообще логика такая: если это не репортаж про сельский кинотеатр (хотя у меня есть именно такой опыт и, на мой взгляд, получился один из наиболее интересных репортажей; я такую лирику тоже очень люблю), если там есть какой-то конфликт, то сначала надо общаться с тем, кто наиболее расположен общаться в этом конфликте. Так происходит вхождение в тему. Во время общения с этим человеком возникает еще круг людей, которые тоже втянуты в этот конфликт. И ты пытаешься на них выйти, может быть, уже через этого человека. А если и нет — то хотя бы ты уже узнаешь расклад, кто с кем дружит, кто за кого, у кого какие слабости и т.д.

Если ты уже набрал немало информации, гораздо легче вовлекать в контакт людей, которые не расположены с тобой общаться. Просто объясняешь, что, вот «у нас такая нехорошая газета, всё равно будем что-то публиковать, потому что событие громкое. А я даже не знаю Вашу точку зрения, а ту точку зрения я знаю. Если хотите, чтобы Ваше мнение было тоже представлено, можете рассказать что-то конфиденциально, чтобы я сам разобрался. Ведь наверняка ваши враги в чем-то врут, а опровергнуть их некому…»

Люди, как правило, понимают, что это в их интересах, возникает ситуация неотвратимости. Но, действительно, надо себя так вести, чтобы не быть врагом, ведь ты на самом деле еще не знаешь, на чьей стороне правда.

Третий этап: я пытаюсь найти людей, которые в конфликт непосредственно не втянуты, но являются активными наблюдателями. Вообще, если есть время, вот эти разговоры «не для печати» тоже очень важны. Надо общаться с избытком – получается эффект перекрестного допроса. Поговорил с одним, с другим – и, бац, какая-то информация подтвердилась, или, наоборот, получаешь неопровержимые доказательства, что тот человек соврал. Документы смотришь, пытаешься понять мотивы и логику действий. Это такая следственная работа. Вообще, если бы меня спросили, что надо изучать на журфаке, я бы ответил — курс по основам оперативно-розыскной деятельности, потому что на самом деле много общего между работой следователя и работой репортера.

- Ну, хорошо. Вот вы набрали гору информации — в том числе сенсационной. Как во всем этом теперь не утонуть? Как найти идею репортажа, его концепцию?

2004, Иран, Персеполис, подготовка серии репортажей из Ирана. фото Сергея Каптилкина

- Тут есть такой, немного мистический момент: репортер должен верить в то, что всё в мире имеет какую-то логику, что не бывает ничего случайного. Это должно у тебя быть на уровне мировоззрения и даже инстинкта. Я говорю не обязательно о вере в Бога. Просто надо верить, что если вот это уже случилось, то это не просто какая-то тупая и безмозглая случайность, что это результат прорыва какой-то «грибницы». Что-то там под землей назревало-назревало – и, бац, вырвалось наружу! Если ты не веришь в эту «грибницу» и тебе всё кажется случайностью, то ты никогда не найдешь какого-то интересного решения той или иной темы.

Не взлетают

- А как Вы сегодня видите положение Церкви в медиапространстве? Православные СМИ не делают повестку дня, не «взлетают». Почему? Недостаточно профессионализма? Или тема «разумного, доброго, вечного» в принципе не может составлять повестку дня?

- Мне кажется, это немного… естественно. Тема церковной жизни не может так же интересовать аудиторию, как другие, более легковесные вещи.

- Ну вот православный дресс-код был повесткой дня, долго обсуждался…

- Отец Всеволод Чаплин нередко делает громкие заявления, но громко прозвучать – это еще не значит задать повестку дня, не говоря уже о пользе Церкви. Если из какого-то источника постоянно вырываются громкие, но бессодержательные сигналы, очень скоро этот источник превращается в маргинальный. Мне кажется, постоянное желание некоторых деятелей Церкви всё комментировать имеет обратный эффект. Люди начинают раздражаться.

Вообще, религия не может быть субъектом медиаманипуляций, эта сфера слишком серьезна для этого. Любой священник, который начнет играть в эту игру, обречен на проигрыш, потому что такими вещами вообще нельзя играть, и люди это чувствуют. Это коробит так же, как военный оркестр, переодетый в костюмы зайчиков на корпоративе журнала «Плэйбой». Ну нельзя так — и все! Если же у человека что-то проснулось в душе, он сам начнет искать и найдет — и на журнал православный подпишется, и к священнику придет, и еще в очереди постоит.

- Но Ваши религиозные и околорелигиозные колонки занимают очень большой процент Ваших текстов…

- Да, но я не священник и не монах. Если бы я им был, мои колонки читались бы совсем по-другому. Во-первых, я пишу в основном для светской аудитории, и у этой аудитории ко мне больше доверия, чем, например, к отцу Всеволоду. Во-вторых, я до предела самоироничен, во мне нет этой звериной серьезности, которая звучит в высказываниях многих «медиастарцев». Но эта самоирония не вгоняет меня в стеб, не отменяет того, что я пишу очень по существу. Когда я затрагиваю религиозные темы, стилистически я стараюсь работать на том же поле, на котором Лесков писал свои повести, а Честертон — детективы. Серьезное христианское содержание, изложенное языком и сознанием светского человека.

Но всё-таки мне кажется, что за последние 10 лет Церковь сделала огромный шаг вперед. Под Церковью я подразумеваю не только духовенство, но и мирян, то есть некую сумму общих усилий воцерковленных людей. Но сейчас есть опасность все эти завоевания потерять. Церковь долго набирала голос, а теперь он все чаще сбивается на фальцет.

Специалисты по коммуникации говорят: чтобы быть услышанным, нужно говорить достаточно громко, чтобы тебя слышали, но не слишком громко, чтобы от тебя отстранились. А еще лучше воздействовать не разговорами, а поступками. Отец Григорий Михневич, который спасал людей из горящего самолета в Карелии, сделал для пиара (будем говорить грубо) Церкви больше, чем другие люди, которые каждый день выступают с громкими заявлениями.

Сила молчания

- Вспоминаю дискуссии на НТВ вокруг дресс-кода. Получается, что в массовом сознании Церковь – это что-то такое про дресс-коды, и непонятно, то ли паранджа, то ли еще нет, сколько должна стоить машина священнослужителя, жечь ли Набокова и можно ли читать Маркеса. Выходит, всё, что мы получили за последний год в широком медиапространстве – на федеральных телеканалах — это 3,5-4 странных сюжета. Мы сейчас часто говорим про информационную войну, но получается, что сами ее неким образом и порождаем.

- Да, люди начинают воспринимать Церковь как такого постоянного обличителя. В принципе, современное общество есть за что обличать, но любой обличитель должен быть готов, что его начнут мерить той же меркой. Собственно, это сейчас и происходит.

Ах, вы нам запрещаете ходить в коротких юбках? А мы тогда сейчас посмотрим, на каких машинах вы ездите.

Как только церковь начинает возвышать голос по любому поводу, как только она ввязывается в мелочную социальную борьбу, она должна быть готова к тому, что на войне как на войне. Иногда лучше молчать: молчание — это тоже великая сила, в том числе и в медиапространстве. Очень часто так бывает, что чем громче ты молчишь, тем лучше тебя слышат.


Церковь — это такая громада, от которой все чего-нибудь хотят. Одни — поддержать Путина, другие — обличить действующую власть, третьи — разрешить однополые браки, четвертые — призвать к православному джихаду. Я думаю, нужно быть выше этого. Любая уступка на этом поле — это ловушка. В нее лучше не попадать, потому что после этих аплодисментов будет длительное похмелье.

Как только ты начинаешь играть в политику, ты разделяешь все риски той или иной политической силы, которую ты поддерживаешь. Лучше в это не ввязываться. И не размениваться на мелкие нравоучения. Понятно, что Церковь пытается заботиться о нравственном возрождении нации, но нравственность не насаждается путем пиар-технологий. В результате получается лишь обратный эффект — люди раздражаются, особенно когда от таких нравоучений веет холодным фарисейством. Вот если бы научиться теплом брать людей, сердцем, то было бы гораздо больше пользы.

- Представьте, что Вы бы сейчас делали издание о религии, скажем, «Русский верующий»? Каким бы оно было?

- Я не стал бы этого делать (смеется). И не завидую людям, которые этим занимаются. Просто это очень сложно морально. Надо наполнить такой формат серьезным содержанием и при этом соблюсти интонацию, которая была бы привлекательна для светской аудитории. Это страшно тяжело. Но если представить, как все-таки этого можно было добиться, то надо исходить из того, что любая аудитория сочувствует тому, кого видит близко, в деталях. Не обязательно говорить, что вот этот человек плохой, а этот хороший, достаточно просто талантливо описать, к примеру, один день из его жизни — и это само по себе возымеет эффект очеловечивания — даже если герой такого репортажа террорист. Поэтому я бы посоветовал воспользоваться именно этим приемом — очеловечивания той или иной тематики.

Все морально готовы к тому, что журнал «Русский верующий» — это про свечи, купола и русский дух. А если вместо этого люди увидят парадоксальные, живые и откровенные тексты о православных людях со всеми их родинками, морщинкам и бородавками — это заинтригует и привлечет аудиторию.

У меня, собственно, был похожий репортаж – «Унесенные верой», о жизни сельских священников. Написан он был на фоне печально известных событий в селе Прямухино. И вот в этом репортаже люди увидели, кто такие сельские священники, как они живут и за что готовы умереть. Они увидели, что жизнь их очень непроста и никак не укладывается в шаблон этакого мракобеса из глубинки. Если это написано искренне, нескучно и без чрезмерного навязывания каких-то моральных оценок, то люди будут читать это и принимать. Это гораздо сильнее, чем рассказы о том, что носить, как себя вести в тех или иных обстоятельствах.

Неравнодушие к ценностям

- А вообще, готово ли сегодня общество к разговору о нравственности? Как сегодня в светских СМИ происходит постановка ценностных вопросов?

- «Русский репортер», по сути, этим и занимается, но так, очень хитро. Мы пытаемся не говорить людям, что вот это хорошо, а это плохо, а вот так вы поступаете неправильно, надо так. Мы пытаемся вовлекать в дискурс, и, как только читатель в него вовлечен, у него возникает потребность самому найти ответы на эти вопросы.

Ни один человек в мире не равнодушен к ценностным вещам, потому что невозможно жить, как кусок мяса. Надо же для себя понять, для чего ты живешь, почему ты умрешь, то есть эти фундаментальные вещи интересуют всех. Но тут опять — важно действовать как с эмоциями в репортаже. Нужно не свою праведность им демонстрировать и не объяснять в лоб, что такое хорошо и что такое плохо. Нужно в них пробудить желание заинтересовались этими ценностями. Тогда они сами придут и сами всё спросят. Это даже не всегда вопрос писательского таланта — скорее умения выстраивать с человеком скрытый диалог.

Человек маленький

- А какова вообще, на Ваш взгляд, ситуация с религией в современной России? Вроде у нас все власти – православные… и у нас вроде как вообще православное большинство.

- Мне кажется, за всю историю человечества процент верующих людей, настоящих христиан, был более-менее одинаков. Я вообще не понимаю, что такое православное государство. Христианство – это сфера негосударственного применения. Эта сфера непубличная. По моим представлениям, эта религия достаточно эгоистическая: ты сначала в себе разберись, со своими грехами, реши свои вопросы, а потом уж другому объясняй, как ему жить. Как это делать на уровне государства, я просто даже методологически не понимаю.

- А Вы сами, лично, какой сегодня видите веру в России? Очень маленькая?

- Название этого репортажа – не столько упрек, что у нас маленькая вера. Вера не может быть большой, она в каждом конкретном человеке, а человек-то – маленький… Мне в этом смысле очень понравилось высказывание Петра Мамонова. Помните: ну что Путин, Путин? Путин –маленький человек, что он может? Действительно, почему мы всего ждем от Путина? Где мы и где Путин? Человек должен сам свои проблемы решать, в том числе и во взаимоотношениях с Богом.

- Опять вернемся к «Очень маленькой вере». Почему отец Савва (Тутунов) стал у Вас отрицательным персонажем? Понятно, что если бы Вы его спросили, в чем он видит цель своей жизни, то он, скорее всего, ответил бы, как любой православный христианин, Вы же его спросили, в чем он видит конечную цель своей административной деятельности, но тут действительно сложно ответить.

- То, что отец Савва получился отрицательный, — это, наверное, творческая неудача. Мне очень хотелось, чтобы в этом тексте не было отрицательных персонажей, но, видимо, не удалось. Вообще, в этом репортаже поместилось процентов 10 всех ощущений от полученной информации. Я задавал такой же вопрос другим священнослужителям, и они мне отвечали совершенно по-другому – «нести Христа». Звучит наивно, романтично, но они отвечали так, что я верил: они это всерьез.

- Дмитрий, но ведь говоря о конечной цели работы игумена Саввы, вы же не про Царствие Небесное его спрашивали. А про административные реформы. Вот если я вас спрошу, в чем конечная цель «Русского репортера»?

- (Соколов-Митрич долго думает, а потом улыбается…) Кажется, вам стоит описать мой ответ теми же словами, какими я описал ответ игумена Саввы: «Этот дежурный вопрос почему-то ставит Дмитрия в тупик. Он долго думает, растерянно улыбается, ищет что-то в мобильном телефоне и наконец признается, что о «самой дальней перспективе» пока не задумывался».

Цинизм?

- Вам знакома проблема журналистского цинизма, профессионального цинизма?

- Смотря что называть профессиональным цинизмом. Когда на редакционных планерках люди шутят на темы, которые совсем не располагают к шуткам, я не считаю, что это проявление цинизма. Мы каждый день читаем о том, что кто-то где-то погиб, покалечился, и невозможно каждый раз рвать на себе волосы.

Профессиональный цинизм – это другое. Это когда человек просто перестает чувствовать какие-то вещи. Журналистика считается циничной профессией, но, как ни странно, настоящий цинизм с настоящей журналистикой несовместим. Циник, как правило, не задерживается надолго в нашей профессии. Умение чувствовать, что-то понимать – это твой рабочий инструмент. Как только ты ставишь блок между собой и сферой человеческого, ты просто становишься профнепригоден.

Во всяком случае, в качественных, заслуживающих уважение изданиях я не видел ни одного циничного журналиста. Быть может, они есть в таких изданиях, где ставка делается на неких элементах циркового искусства – раньше всех куда-то добежать, прорваться, проникнуть туда, куда никто не проник. Но я в таких издания, слава Богу, никогда не работал.

- Что Вы думаете об антиклерикальных кампаниях в СМИ, если они вообще существуют? Массив околоцерковных скандалов – это следствие проблем в самой Церкви или это попытка людей найти ответы на свои нерешенные проблемы?

- Тут масса аспектов. Во-первых, Церковь всегда не любили. Между интеллигенцией и Церковью всегда был конфликт, и не только в России. Во многом неприязнь к Церкви – это некая моральная самозащита интеллектуального сословия. Церковь – это действительно хранительница истины, которую всегда неприятно знать. Даже если церковь молчит в трубочку, она все равно тебя обличает — уже самим фактом своего существования. Не любить обличающую тебя истину — естественная реакция гордого сознания.

Во-вторых, как я уже говорил, многие служители Церкви в последнее время слишком часто уподобляются герою евангельской притчи, который выглядывает в чужом глазу сучки. Ну, и получают в ответ естественную реакцию общества, которое отмеряет им той же мерой.

А в-третьих, как я уже однажды писал в своей колонке «Церковь для битья», Церковь – идеальный объект для критики, которую так любят практиковать некоторые скороспелые журналисты и общественные деятели. Она достаточно велика, чтобы чувствовать себе в борьбе с ней суперменом. И достаточно безопасна, чтобы не бояться ответной реакции. Профессиональная борьба с Церковью повышает собственную самооценку. В общем, в том, что часто называют «антиклерикальными кампаниями» — целый комплекс причин, но я не думаю, что «очернение» — это следствие каких-то заговоров и серьезных спланированных действий. Это, скорее, результат множественных синхронных усилий одного и того же порядка. А Церковь не всегда грамотно себя ведет, чтобы этому противостоять.

Очень часто Церковь ведется на провокации. Вот зачем было ввязываться в борьбу с «Pussy Riot»? Зачем повышать статус оппонента? Не лучше ли действовать как тот сегун из фильма «Тень воина»: «Мы не сдвинемся с места. Гора не сдвинется с места».

- Как Вы сами пришли к вере?

- Журналистика – особенно репортажная — одна из тех профессий, которые развенчивают многие иллюзии, дают мощный экзистенциальный опыт. Репортер на любопытстве очень быстро кончается, и в какой-то момент, чтобы морально и психически не сдохнуть, нужна та самая ясность.

Ты слишком много видишь — и уже не можешь жить иллюзиями. Большинство людей живут иллюзиями, и в этом нет ничего плохого. Но в таких профессиях, как журналист, актер и другие, ? профессиях, связанных с эмоциональным выгоранием, ? ты в какой-то момент оказываешься в безвоздушном пространстве и начинаешь просто задыхаться без чего-то главного.

В какой-то момент я познакомился с людьми, которые вызвали во мне уважение. Через них я начал интересоваться верой, начал что-то читать, и понял, что главное — вот оно. С тех пор разрозненный мир для меня связался в единую конструкцию, по которой побежал живой ток. Возможно, в этом даже корень моего профессионального успеха — во всяком случае, едва ли можно назвать совпадением, что именно после обретения веры я начал расти всерьез. Но если говорить не о профессиональной жизни, а о жизни реальной, главной, то вот тут мне по-прежнему не хватает опыта — только на этот раз духовного. Я логически все понимаю и принимаю, но этого явно недостаточно. Видимо, это то, что либо закладывается в детстве, либо потом мучительно выращивается всю жизнь.

Если в детстве не было религиозного воспитания, то во взрослом состоянии крайне сложно достичь каких-то вещей. Это состояние я достаточно точно описал в колонке про «технического христианина». Я понимаю, что доказательство существования Бога — повсюду, что хочешь увидеть чудо — посмотри на обычный лист с дерева. И всю Божественную логику я прекрасно понимаю, вижу и чувствую, но мне не хватает… Может быть — страха?

Фото с северного Сахалина, залив Пильтун. Переправляемся в шлюпке с судна на берег. Подготовка репортажа "Иноки моря"

Момент смертельной усталости от бесплодного недельного ожидания появления проклятых серых китов.

Анна Данилова

pravmir.ru

Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе