Анна Глазова: «В другой культуре привлекает то, что воспринимается как чужое»

Этим интервью с поэтессой и переводчицей Анной Глазовой мы открываем совместный проект с литературным журналом «Носорог» — серию бесед с переводчиками, чьи работы в разные годы были напечатаны на страницах журнала.

В 2016 году в «Носороге» был опубликован новый перевод знаменитого рассказа Франца Кафки «Разыскания одной собаки», выполненный Анной Глазовой под редакцией Ивана Болдырева. Двумя годами позже специально для восьмого выпуска журнала Глазова перевела два стихотворения Фридриха Гёльдерлина — «Мужество поэта» и «Робость». 


Мы поговорили с Анной об особенностях языка, голом соблазне текста и любви к землеройкам и лисам. 


— Анна, в одном интервью вы сказали: «Живи я в другой ситуации, в другое время, не исключаю, что могла бы выражать себя по-другому, например, с помощью вышивания». Галина Рымбу, к «Жизни в пространстве» которой вы сделали предисловие, писала: «поэзия как сообщество — это ткачи». Вы сознательно выбрали этот образ? Человека, который работает с «нитью», связывает один фрагмент с другим.

— Это немного, конечно, игра в слова, как с моей стороны, так и со стороны Галины. Мы обе знаем, что ткань и текст (текстура) — слова, связанные образно и этимологически. Письменность чрезвычайно похожа на работу ткачихи. Текст не льётся, а плетётся, в него встроен этот челночный механизм. Но я имела в виду и то, что в прошлом, да и сейчас во многих местах, письмо не было женской работой, а шитьё и ткачество — было. Но и тогда для женщин была лазейка в поэзию: за вышиванием можно петь. Народные песни, фольклор создавали и создают творческое сообщество более широкое, чем письменность.

— В языке есть безнадежность в том смысле, что он не способен выразить все. Какая работа более «безнадежна» для вас: поэта или переводчика? 

Недавно поэтесса и переводчица Ника Скандиака сказала в разговоре, что стихи — это то, что легче написать, чем перевести. И я с ней согласна: перевод должен не только точно передавать смысл на каждом отрезке оригинала, но и исходить из цельного замысла, из внутреннего содержания, которому все элементы произведения подчинены. Понять и увидеть эту внутреннюю идею сложнее, чем уловить смысл, и остаётся ещё проблема передачи на другом языке и в другом языковом контексте. Для поэта эта двойная задача проще в том сложном смысле, что замыслом и содержанием своих текстов он живёт, а текст только облекает это существование в слова. Так что безнадёжность поэзии (если можно это свойство так назвать, потому что и надежда в нём есть) — в том, что жизнь из текста всегда ускользает, у автора — не просто лицо, а первое лицо повествования. Когда человек умрёт, его текст ляжет ещё одним слоем в историю языка. Задача перевода в том, чтобы отделить этот слой без повреждений и перестелить без морщин, как переводную картинку. «Безнадёжность» же — в том, что картинка при этом не станет собственно росписью или фреской, она будет лежать не внутри, а поверх культурного слоя. Зато она сможет навести на размышления и новые идеи тех, кто её увидит — и таким образом у самого перевода будет шанс на новую жизнь. 


Фото: Анна Глазова 


— Вы писали, что в немецкоязычной литературе вас привлекает прежде всего язык — его внутренняя логичность. Многие говорят о почти духовном родстве Германии и России: русскую философию описывали как расширенный комментарий к Гегелю и Канту, строки Рильке «в деревне той стоит последний дом, как будто впереди — конец всему» — это очень русские стихи. Вы это родство видите? Сыграло ли это какую-то роль в вашем литературном и научном интересе? 

— Наверное, для того чтобы видеть такое родство, нужно смотреть на него немного со стороны. Примерно так, как для чужого взгляда заметнее семейное родство между сёстрами и братьями. Когда сама находишься в ситуации спутанности с разными языками, замечаешь скорее отличие, разницу, и не только замечаешь, а любишь её больше, чем родство. Конечно, если говорить отвлечённо, родство между Германией и Россией есть, и было бы странно, если бы его не было. Это действительно исторически близкие друг другу культуры: оба языка индоевропейские, у обеих культур греческие корни в основе эстетики, иудео-христианскике корни в основе этики, и, как вы и говорите, общая философская традиция как минимум со времён Просвещения. Но привлекает в другой культуре, в первую очередь, то, что воспринимается как чужое, иное, Другое, — различие. Немецкий поэт Гёльдерлин говорил, что чужое даётся проще, чем своё, и нельзя познать своё собственное иначе, чем через чужое. Именно из-за этого свойства притягательности чужого мне сложно рассуждать о родстве русского и немецкого, я слишком погружена в эту связь. 



То, что читателя притягивает, то и доступно. Доступность же языка в сухом, трезвом смысле — задача не столько автора, сколько педагога.

— Вы не раз говорили о круге ваших любимых авторов: Кафка, Целан, Елинек, Вальзер, Бернхард, Беньямин… Есть ли русские авторы, которые вам близки? 

— Из русских авторов я лучше всего знаю современных поэтов, Серебряный век и отчасти романтиков. Среди них, конечно, есть близкие фигуры, их много — больше, чем можно перечислить без ущерба тонкостям связей. Ранними (и поэтому самыми глубокими) русскими влияниями на своё письмо я считаю Чуковского, Хармса, Мандельштама, Достоевского, Вс. Некрасова, Аронзона — в этом хронологическом порядке. Более поздние близкие связи уже не так эдипально-родственны, это уже скорее отношения дружбы — как с далёкими мёртвыми, так и с живыми друзьями и единомышленниками. Из этих последних назову Григория Дашевского, Михаила Гронаса, Нику Скандиаку, Аркадия Драгомощенко, Александра Скидана, Марию Степанову, Галину Рымбу. Они для меня поэты-собеседники, многое в моём собственном письме рождалось и рождается из разговоров или обмена текстами и мыслями с ними. 

— Ваши тексты часто называют «сложными». Вы верите в письмо, доступное для всех? Нужно ли оно? 

— Я пишу единственным для меня возможным способом, поэтому чисто внутренне для меня самой неважно, доступно ли оно. Я могу и хочу им делиться, но никаких забот о его доступности у меня нет. Что касается чужих текстов, то если я чувствую реакцию на них — это хорошо. Ещё лучше, если я чувствую острую необходимость задуматься, занять позицию, ответить. Так называемый технический уровень письма второстепенен в сравнении с голым соблазном цепляющего текста. Притягательный — можно даже назвать его эротическим, опьяняющим — эффект чтения, как мне кажется, важнее всего в том смысле, что он сильнее всего по воздействию. То, что читателя притягивает, то и доступно. Доступность же языка в сухом, трезвом смысле — задача не столько автора, сколько педагога. Она, конечно, важная. Хороший понятный учебник, толковый (вот именно) словарь, список чтения, дающий ясный обзор исторического культурного канона — незаменимые инструменты образования, но для того, чтобы кого-то увлечь чтением, одних их недостаточно. 


Фото: Анна Глазова


— Вы однажды сказали: «Просто я их люблю, и лис, и землероек, — не только же на человеке замыкаться». Как вам кажется, сейчас, когда ведется большой разговор об Антропоцене, не стала ли такая позиция особенно актуальной для литературы? 

— Да, думаю, что это так. Я стыдно мало про это знаю, то есть, довольно мало знаю философской и теоретической литературы о постгуманизме и экописьме. Я сейчас пытаюсь это изменить, улучшить своё образование в этой области. Чем это кончится, заранее сказать трудно. Может быть, это будет для меня тупиком в смысле раздвижения возможностей своего письма. Но за любовь к лисам с землеройками я спокойна. 

— Работа переводчика предполагает вдумчивое и глубокое чтение. Получается ли у вас отвлечься от этого принципа иногда, «сканировать» книги? 

— Нет, сканировать книги не получается, это даже не переводческая привычка, а текстоцентричный склад жизни, поэтому если меня не затягивает книга с первых страниц, она обычно остаётся непрочитанной. С нелитературными текстами это не всегда так, статью я могу пролистать, чтобы получить общее представление, о чём речь. Зато я могу мимолётно воспринимать поверхность городской среды — вывески, граффити, меню, рекламу, плакаты, надгробные надписи. Не читать их я тоже не могу, но они не загружают голову. 



Слова сгорают не только в пожарах в библиотеке, но и в рухнувших сетевых облаках

— Какой совет вы бы дали начинающему переводчику? 

— Переводить только то, что очень, очень-очень, невыносимо хочется. Но это плохой совет, совет непрофессионального переводчика. 


Фото: Анна Глазова


— В переведенных вами текстах часто затрагивается тема художника и безумия. Как вы видите взаимоотношение безумия и искусства — художник должен быть безумным? 

— Отступить от обычного, среднего кажется мне творческой предрасположенностью, если не предпосылкой. Если это воспринимают как безумие и показывают пальцем как на сумасшедшего — ну, это ещё не самое невыносимое для художника, кризис с деньгами и нехваткой свободного времени хуже. Тут неизбежны компромиссы, и уже не побезумствуешь без последствий, рациональность и какую-то социализацию всё равно придётся отрастить. 

— Напечатанное слово отличается от цифрового? Как вы видите будущее библиотек: они вечно актуальны или же будут вытеснены электронными архивами? 

— Как ни странно, хардвейрные носители иногда оказываются надёжней электронных. Не знаю точной статистики, но слова сгорают не только в пожарах в библиотеке, но и в рухнувших сетевых облаках. В целом же я считаю, что большой разницы между аналогом и цифрой нет. Библиотеки устоят и продолжат существовать. Электронные, бумажные или смешанные — это всё равно. Надеюсь только на рост их сохранности и резистентности.

Автор
Интервью подготовила Катерина Денисова, Фотографии предоставлены Анной Глазовой.
Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе