Новый миф города-призрака

Пока Петербург был столицей, миф о «городе-призраке», холодном, наполненным злой мистикой, существующим на грани исчезновения — когда все каменные громады сгинут, и восторжествует архей чухонского болота — очень ему подходил. Словно пиджак, сшитый на заказ блистательным мастером. В роли столицы Невский страж был чужой всем. И не только заемной душой своей отпугивал Россию, но и обликом, и чиновной сухостью, и даже ледяным блеском императорского двора. Болотная призрачность, вылепленная истинными умельцами русского слова, оттягивала на себя злость и раздражение, которые могли бы выплеснуться из реальности слов в реальность самой жизни. Вглядываясь в этот миф, образованный русский человек удовлетворенно говорил самому себе: «Ну-с, умные люди думают одинаково...» Паутина слов улавливала протуберанцы отторжения, которыми Русь то и дело выстреливала в сторону полночной столицы. А уловив, растворяла в стихии литературы. 


Не диво: миф либо концентрирует любовь, либо концентрирует ненависть. Одно из двух. Но перехваченная любовь затем передается предмету любви многократно умноженной, а ненависть рассеивается в заоблачных высях образов, метафор, концептов: ей не позволяется толкать впечатлительных людей на «прямое действие». Причем миф, собирающий любовь — как у Москвы — не защищает от ярости, злобы, недовольства. А миф, задерживающий ненависть, — как у Питера — никак не стимулирует проявления добрых чувств. Он просто работает как своего рода словесный громоотвод. 

Хуже всего, когда мифа вовсе нет. Ведь тогда нет ни позитивного, ни негативного фильтра... 

* * * 
Перестав быть столицей, Питер сделал попытку обзавестись мифом с противоположным знаком. Он начал медленное превращение в «столицу культуры», «плацдарм цивилизованной Европы в варварской России», «город мастеров, где процветает инженерно-техническая мысль» и, конечно, «колыбель революции» (что так нравилось советскому начальству). Иными словами, произошла смена образного ряда, рокировка знака. Попытка в высшей степени удалась. В 20-х и 30-х годах XX века это было до крайности затруднительно: страшный голод и экономическая слабость города лишили его повседневной суеты, пестроты, мельтешения толп, но... лишили и силы. Город стал чудо как хорош, слегка обветшав, освободившись от многолюдства и предоставив пустынные улицы матовой вате белых ночей; Ходасевич восхищался им; гул жизни исчез, история и архитектура обрели концентрированную четкость графических миниатюр; дома стали каменными драгоценностями — даже те, что были в эпоху стиля модерн дюжинными постройками... 

И лишь суетливое пролетарское начальство придавало нелепую, судорожную, лозунговую жизнь каменеющему телу города. Ему всё хотелось чего-то рабочереволюционного, октябреюбилейного. А город был слишком чужим, слишком дворцовым и слишком имперским, чтобы незамысловатая краснота выглядела в нем органично. Местные интеллектуалы чувствовали, как витает над мостовыми дух классической старины, видели отдельные дома и дворцы, вещающие о величественном прошлом, видели призраки поэтов пушкинской эпохи, расхаживающих по набережным, ощущали холод безжалостного моря, затопляющего град Петров штыками красногвардейцев и декретами комиссаров, но... сам город в его целостности видеть перестали. Миф строился. Строительного материала не хватало. Отпылало зарево Великой Отечественной, люди опомнились от гибельного удара блокады, город наполнился новым населением и оно — именно оно! — довершило большую культурную работу: новый миф сошел со стапеля. 

Город плац-парадов, табачных трубок и портовой ржави обернулся меккой для советской интеллигенции. 

Триумфальный успех! 

Став городом-музеем для приезжих, Ленинбург по-прежнему оставался городом-призраком для своих. Как будто в детстве они... то ли получали какое-то темное посвящение, то ли заражались страшной болезнью, и все вместе знали нечто тайное, храня эту тайну от белого света. Нынешний коренной ленинбуржец редко уходит корнями в чухонский мрамор ниже третьего поколения. Он либо приезжий, либо сын, реже — внук, приезжих. Но он приобщился к тайне черных вод, стиснутых гранитом, и он — хранитель знания о древних фантомах, выходящих из иного мира на площади и переулки «Северной Пальмиры». С таким знанием он мог удалиться от начальства, смотреть с презрением на начальство, чувствовать, что понимает куда больше в семантике города, нежели начальство, нервно сующееся в дворцовую Ингрию со своей общесоюзной ерундой. И он, по большому счету, был прав в своей оппозиционности. Ведь такая оппозиционность возвышала культуру города над культурой страны. Сюда ездили приобщиться к высокому. Вдохнуть классику, взяв по щепоти из серебряных табакерок. Город не столько противостоял стране, сколько возвышался над нею, звал в какой-то прекрасный, неосуществимый мир. Город играл роль утонченной прелести, томившей души приезжих и питавшей души местных. Ужели ни прекрасен он был? Кто посетил его в 1970-х или 1980-х и не поддался тамошней мистике, чья душа не вострепетала у порогов тайного, тот бревно. Аккуратный бриллиант Норд в короне дряхлеющей империи был печальным чудом, пусть и не хватало этому чуду прямого солнечного света. 

Старичок из Политбюро с натренированными губами брежневского фасона, косноязычный, слегка малоумный от возрастных причин, слегка малограмотный из-за общесоциальных причин, с серпом и молотом в башке и – Эрмитаж. И – новая Голландия. И — арка Генштаба. Как тут не сделаться вольномыслящим интеллектуалом, оппозиционером, притом не из политических причин, а из чистой брезгливости? Город-музей строго поджимал губы... 

А потом страна опять взорвалась. 

Вот только... в 1990-х Москва присвоила себе всё, забрав, среди прочего, и титул «столица культуры». В действительной столице так много восстанавливали старину, так вложились в музеи, столько сил и средств отдали театру, литературе, страстям интеллектуальных дискуссий, что питерские дворцы уже не могли это перевесить... Сыграло свою роль и то, что массмедиа концентрируются на Москве, ибо она – центр. А значит, и всякое культурное явление в Москве имеет в пять раз больше шансов оказаться на ТВ-экране, чем ровно то же самое, но питерское... Инженеры и всяческая техника упали в глазах масс неадекватно низко, страшно низко, губительно для страны. И в общей купели падения мертвеющий «северный предел» державы потерял то, что потеряли все. 

Революция превратилась для большинства в антиценность. Ныне оппозиция подсчитывает шансы «национальной революции», т.е. революции русских против всех остальных, от чего упаси, Господь. И кабы «невский страж» был русским городом, то именно там новая революция имела бы шанс началься. Но... «отпрыск России, на мать не похожий, бледный, худой, евроглазый прохожий» выглядит хуже некуда в качестве центра борьбы за чистоту крови. 

Что осталось? Русская Европа? Да в настоящую съездить дешевле станет... 

Развеялся тот старый добрый миф. Его уж нет. Нет великого города-музея, есть город музеев. Не осталось города-хранителя тайны, ибо он не столько второй в державе, сколько первый среди провинциалов. Не та роль. 

И вдруг повеяло шепотками: «Столичный мундир вернут на Неву... Слышали? Скоро-скоро. Уже приказ подписан. А как же? Главные люди в стране - оттудашные. «Питерские» же всем вертят, да? Понима-ают». Интеллектуалитет Ингрии воспрянул духом. Миф потребовалось обновить: а ну как и впрямь? Пришло время сделать новую ставку. 

И они попытались. 

Но как? 

Кто-то возмечтал сделаться Ингрией, получить автономию, а еще того лучше – полную независимость. Оказаться не совсем Россией, скорее, форпостом Европейского мира в России, городом-просветителем, городом-педагогом в отношении азиатской темноты, в отношении миллионных толп русских вандалов, живущих к югу и востоку. Более того, осуществлять эту миссию, пребывая в роли еще-одной-страны-Балтии, т.е. за барьером безопасности, внутри НАТО и Шенгенской зоны. Если нельзя, то хотя бы - жить на особых правах культурной автономии, словно какой-нибудь русский Гонконг (В. Шубинский). Но миф «единственного европейца» в России (Д. Коцюбинский), отторгающий город от московской «начальственной азиатчины», — это ведь не полноценный миф: слишком уж похож он на политтехнологический проект. Слишком мало в нем метафизики, слишком беден образный ряд. Он не собирает любовь и не рассеивает ненависть, а просто демонстрирует страх и презрение. 
* * * 
Какие-то «моги» и «могущества», от коих доброму христианину надо бы держаться подальше (Александр Секацкий). Свободолюбивая питерская интеллигенция примерила на себя восточную эзотерику в особо тяжелой форме, поиграла в Кастанеду, предложила устроить изящный Рагнарёк… Узок круг того Тимура и его команды. Гораздо интереснее всех этих игр провозглашение Секацким особой «метафизики Петербурга», в рамках которой любой уют, любые материальные ценности стоят ниже ценностей символических, а эти, последние ставятся выше жизни. Их и защищать следует ценой жизни, если потребуется. А поскольку нынешнее российское начальство, в том числе и те же «питерские», не понимает таких вещей и лезет «благодетельствовать» город, то для Петербурга становится уместной «добровольная блокада». 

Иначе говоря, осознанная закрытость местного интеллектуалитета от веяний «новой жизни», преобразующей Россию силой розог и денег. Следует отстраниться от властей; покоряться им нельзя; ввязываться в их проекты – недостойно. Пусть вся Россия во главе с Москвой делает, что пожелает, но Петербург не отступит и не переменится. Логика эта – высшей пробы, дай Бог умным людям осажденного Россией Питера ее придерживаться, авось и на осаждающих перескочит. Но… она вся сплошь – логика борьбы. Останется ли от нее хоть что-то, если власти махнут рукой и снимут «осаду»? 

Неуютная постмодернистская эклектика Натальи Галкиной – обыватели барахтаются, барахтаются в чужой магии, отшибая о стены лабиринтов разум и душу. Рядом с Петербургом, в том же Комарово, под шепот ручья, под грезы о прекрасном несбыточном покое для образованного человека, под разговоры о том, как хорошо было таким людям, когда они перестали принадлежать Империи – хоть на время! – какая у них случилась идиллия («Вилла Рено»). Но только действие начинает перемещаться в сам город – как в повести «Свеча» из ее же сборника «Хатшепсут» – и вновь пронизывающий холод, тьма, тени могущественных надчеловеческих сил. Здесь из реальности улиц и перекрестков слишком просто попасть в реальность царства мертвых. Население града Петрова к сему обстоятельству привыкло. 

Здесь считают себя «больше Европой, чем сама Европа», и в то же время, свое пристанище называют заколдованным местом. Называют, кстати, резонно, ибо устами центрального персонажа Галкина со спокойной усталостью вещает о мрачноватых «чудесах» прежней столицы: «Например, существовали кварталы тишины, гасившие звуки, словно бы вымершие, с редкими прохожими, прорехи в огромном неводе городских шумов и звуков. Дома кварталов этих отбрасывали звуковые тени... 

Имелись целые районы, менявшиеся исподволь со временем, хотя никто в них ничего не перестраивал, ремонтных работ не вел и благоустройством не баловался… Город славился и своими невидимыми капканами и мышеловками, умением запереть человека в собственном доме, или в чужом, или в больнице, - наглухо и надолго…». 

«Архипелаг святого Петра» того же автора сделан с гораздо большей нежностью к городу. На основании этой книги, пожалуй, можно говорить о «Петербурге Галкиной». Горсть островов, над которыми витает сонм призраков – исчезнувшего Зимнего сада, снесенного «Подзорного дворца», повешенных декабристов и других всяких многоразличных существ, видов, зданий... «Воздушная среда рифм и поцелуев», всё происходящее как будто заключено в стеклянном шаре, залитом водой, всё невесомо, всё зыбко, повсюду трепещет «мираж фантома». Смельчаки то и дело переступают границу между явью и тонкими планами бытия, прикасаются к мистике воды, в равных пропорциях смешанной с землей, мистикой оживающих теней. И время от времени им является прекрасный первообраз города - ослепительная, эзотерически-совершенная Северная Пальмира. Город очень хорош, будто специально приспособлен для пленительно-тонкой любовной игры интеллектуалов. Но... очень мал круг людей, способных посмотреть на Петербург очами Натальи Галкиной. Ее плато для любящих друг друга homo ludens слишком изысканно, оно в сущности, предназначено избранным одиночкам. От христианства этот мир также далек, но хотя бы ему не враждебен. 

Или, скажем, «Петербург Андрея Столярова» - писателя, подвизавшегося и на политтехнологической ниве: холодный, мрачный, чудовищно нетерпимый к людям, по всякий день готовый жителям на горе извергнуть из каменных своих недр очередную порцию адского зверья. В романе «Не знает заката» Столяров приводит эту темную стынь к соединению с большой философской пользой: «Город этот... приподнимает человека над повседневностью. Он открывает ему то пространство, в котором рождается собственно бытие, те бескрайние дали, в которых существование преисполняется смысла. Иными словами, он приподнимает завесу вечности. А в вечности человек жить не может. Человек может жить только во времени. Вечность требует от него такого напряжения сил, на которое он, как правило, не способен. Слишком многим приходится для этого жертвовать... Из такого уютного, такого знакомого, такого приветливого воздуха, образованного людьми и вещами, с которыми уже давно свыкся, выходишь в мир, имеющий странные очертания. Вдруг оказываешься на сквозняке, от которого прошибает озноб. Оказываешься во тьме — еще до сотворения света. Распахиваются бездны, где не видно пределов, кружится голова, стучит кровь в висках, горло стискивает тревога, мешающая дышать». Дескать, тут жить нельзя, но надо, ибо именно тут из преисподней выползают величайшие смыслы мира. И отсюда бы править правительством, поставляя ему те самые смыслы... 

Эта ставка – худшая из возможных. Сделать из Санкт-Ленинбурга город-сфинкс нетрудно. Но ведь это опять миф, концентрирующий ненависть, фильтр-негатив. А ижорский гранит еще не короновали, и ненависти к нему нет. Следовательно, улавливать нечего. Любви же такой миф не прибавит: что тут любить? Провалы в ад посреди града Петрова? Подземное царство, со всем тамошним жаром и со всем тамошним холодом любят лишь идиоты, мазохисты и сатанисты. 

Гораздо интереснее «Петербург Елены Хаецкой». Ни холода, ни мрака, ни мрамора, ни гранита. Квартирки, квартальцы, компании милых чудаков, кобель, роющийся в помойке, церковки на окраине у кладбища и люди, принципиально снятые Хаецкой с котурн. Они веселятся и печалятся, выдумывают себе приключения и с трудом вылезают из приключений настоящих, горюют от бедности, строят планы на авось, мечтают о лучшем будущем, но не спешат окунуться в лихорадочную деятельность по его приближению. Время от времени не без гордости поминают хиповую молодость, уважают красивые фенечки и бескорыстие, но обратно к «Сайгону» возвращаться не хотят. Они бедны. И если кто-нибудь делается богат, то это скверный человек. Богачи у Хаецкой как правило скверны, грязны. А бедность морозит и обдирает бока, но все-таки позволяет оставаться человеком... Они ставят любовь выше всего на свете. Они бродят по улицам и скверам, затопленным туманами, натыкаются на дома, то всплывающие в нашей реальности, то исчезающие из нее. Могут набрести на пришельцев из иных миров или даже на мистических существ и познакомиться с ними запросто: Петербург Хаецкой не удивляется странным гостям, он сам большой оригинал и великий коллекционер чужих странностей... Он готов миролюбиво и даже с интересом отнестись к любому чудачеству, хотя бы оно произошло и прямо посреди улицы. 

Петербург Хаецкой – пестрота мелочей, маленьких неправильностей и верных поступков, дающихся немалым трудом. Он сыроват, этот город, но всё же стократ уютнее хоррор-экстрима в исполнении Андрея Столярова и пр. Там, у Хаецкой, теплее. Вот только в фундамент «столичности» ряд образов, созданных ею, положить невозможно: они и в сумме, и по отдельности бесконечно далеки от «большого стиля». 

Собственно, Хаецкая к нему никогда и не стремилась приблизиться, это совсем не ее амплуа. «Петербург Хаецкой» убрел от начальства, рассеялся по квартирам, дворам, лавкам, конторам маленьких фирм, по приватным компаниям, не очень-то допускающим к себе чужих. Он перестал быть частью Империи, поскольку люди, его населяющие, перестали чувствовать свою принадлежность Империи. Они – сами по себе. Они не умеют ходить строем, рваться к высотам карьеры, верить в предписания, полученные сверху. В Бога - да! Иногда. Но только не в циркуляры. 

И это – прекрасный миф для людей с левыми убеждениями. Пронзительно честный и очень локальный. Его будут воспринимать как родное – немногие, его будут любить – некоторые, им будут интересоваться тысячи и тысячи людей. Но он вряд ли когда-нибудь вырастет до размеров образа, воспринимаемого Россией как обобщенная картина града Петрова. 

Итак, мимо. 

Настоящего сильного мифа у Петербурга сейчас нет. «Добровольная блокада» – самое интересное из всего созданного современными питерскими интеллектуалами. Время покажет, станет ли этот ответ на «вызов извне» новым мифом, если сам вызов потеряет силу. 

Но, если не пытаться втащить его на политический Монблан, может, вновь само собой вырастет нечто красивое, способное приковывать к себе души по всей стране

Дмитрий Володихин 

Russian Journal
Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе