«Трудно быть богом» Алексея Германа — самое отчаянно-грандиозное произведение русского кинематографа: 45 лет с момента задумки до выхода на экран, 14 лет работы над фильмом, который режиссер так и не успел закончить. Этот истязающий, доводящий зрителя до исступления фильм — размышление об истории, превращенное в беспощадный алкогольный делирий.
Книга Аркадия и Бориса Стругацких «Трудно быть богом» — редкий случай обратной литературной эволюции. Известный факт: приключенчески-исторический роман, в XIX веке бывший серьезным жанром, в следующем столетии становится детским каникулярным чтением. Стругацкие задумывают свою книгу как развлекательную поделку в духе Вальтера Скотта и Александра Дюма (только с научно-фантастическим элементом), но в процессе работы роман превращается в философическое размышление об устройстве истории.
«Бог» книги не только могущественное существо, способное вершить судьбы смертных, карать их и миловать,— то, чем не хочет быть для жителей чужой планеты землянин Румата и чем он невольно становится. Важнее другое: бог — инстанция, заверяющая течение истории. Это не совсем христианский или ветхозаветный бог, скорее гегелевский абсолютный дух. В варианте советского марксизма место подобного бога-гаранта истины заменяет свод законов исторической диалектики, нарратив о поступательном движении от формации к формации: рабовладение, феодализм, капитализм, социализм. Носитель этой истины — действующий в романе Институт экспериментальной истории. В коммунистическом Мире Полудня (как он описан в предшествующей «Трудно быть богом» книге «Полдень, XXII век») история кончилась, достигла своего логического финала. Человечество пришло к совершенству; дальше — только развертывание научных и хозяйственных триумфов, не способное ничего сущностно изменить в его положении. Задача института, посылающего своих работников на отсталые планеты, где история все еще длится,— перепроверка уже хорошо известных законов. Это, в общем-то, игра в бисер — одна из интеллектуальных забав, которым предается дошедший до идеала человек-бог или, точнее, общество-бог.
Забава оборачивается катастрофой — не только личной, моральной катастрофой участников эксперимента, но и катастрофой интеллектуальной. При встрече с еще идущей историей оказывается, что универсальные законы не очень работают, великолепные объяснительные схемы маскируют кровавый хаос, а этот хаос заражает и затягивает в себя всякого, кто к нему прикоснется, включая самих представителей высших законов. (Стругацкие не пишут этого прямо, да и вообще у цикла не очень логичная хронология, но можно предположить, что действующая в следующих романах о Мире Полудня каста прогрессоров, насаждающих справедливость на далеких планетах, рождается как раз в ответ на описанный в «Трудно быть богом» крах историков-наблюдателей.) Стругацкие указывают на хаос, но касаются его аккуратно. Они только подводят исторический нарратив к обрыву. Герман прыгает в бездну.
То, что фильм «Трудно быть богом» вообще-то довольно точно следует канве романа, понимаешь просмотра с третьего. Герман топит сюжет Стругацких в мельтешении босховско-брейгелевских уродцев, в бормотании и бульканье, в соплях, кишках и навозе. Режиссер не рассказывает историю, а дает ей случиться, но случиться так, что та едва заметна самим действующим лицам. Аборигены Арканара, кажется, обладают только рудиментами сознания, гости с Земли его стремительно утрачивают. В начале картины показана сходка землян на приарканарских болотах. Выглядит она так же непотребно, как все остальное в фильме. Историки мажутся грязью, дергают друг друга за носы, вяло пытаются что-то доспорить в никому уже не интересных спорах, пьют какую-то дрянь, выплевывают ее и пьют снова. Пить Румата продолжает весь фильм.
Рассеивающийся взгляд, слова, никак не складывающиеся в осмысленные фразы, размазанные жесты, тщетные удары, безвольные попытки ощупать близлежащие тела и субстанции: все, что заполняет германовский фильм,— признаки запоя. Каждый, кто хоть раз допивался до скотского состояния, узнает эту пластику, эту чувствительность. Запой — средство анестезии. Это возможность разрушить стены тела и стенки субъектности, слить внутреннюю боль и мерзость с мерзостью внешней, самому превратиться в хлябь, полусуществование. Германовский эпос — должно быть, самая радикальная в истории кино попытка сделать запой методом, оптикой.
Большая часть фильма снята субъективной камерой: отвратительные создания лезут прямо в глаза, поворачиваясь то рожей, то жопой, под носом оказываются предметы неясного назначения, грязные стены мешают пройти, все покрывается мутной пеленой. Этот взгляд — явно не взгляд Руматы-Ярмольника. Мы видим его так же: раскорячившимся, падающим, извергающим проклятия. Герой неотделим от убогого мира; если у него и была позиция снаружи, он давно ее утратил. Это взгляд кого-то еще — кого-то присутствующего в мире на не вполне ясных основаниях.
Набивший оскомину трюизм киноэссеистики: всевидящее, не привязанное к телу того или иного персонажа око камеры дает смотрящему фильм ненадолго примерить взгляд бога. Фильм Германа самой своей темой, названием деавтоматизирует этот штамп. Логичный ответ на вопрос, чей это взгляд обшаривает Арканар,— видимо, бога. Только бог этот не просто спустился на землю, он оступился и рухнул. «Бог пустил соплю» (как сообщает Румате циничный мятежник Арата), дошел до совсем уж разрушительного кенозиса — беспощадного самоумаления.
Считать ли бога инстанцией, придающей смысл истории человеческих дел, считать ли его спасителем, обещающим избавление от кошмара истории, здесь он утратил веру в самого себя, а вместе с тем потерял силу всевиденья. Его взгляд блуждает, застывает и мечется, забирается в уголки, чтобы не видеть мерзости, и все же влечется к ней. В общем, бог смотрит на мир глазами алкоголика.
Сконструировать в кино воображаемый взгляд бога и не впасть в помпезную пошлость сложно. Сконструировать взгляд бога, спившегося от отчаяния, еще сложнее. Нужно создать мир, затем отпустить его на свободу, затем проклясть, наконец — в нем поселиться и слиться с ним.
В поспешно законченном Алексеем Германом-младшим после смерти отца фильме есть, несмотря на очевидное величие, ощущение недоделанности, несовершенства (достаточно сравнить с «Лапшиным» и «Хрусталевым», где нет ни одной лишней секунды, неточного звука). Впрочем, то, что Герман сам никак не мог закончить «Трудно быть богом», заложено в устройстве картины. На построенный им мир нельзя посмотреть снаружи — а без этого невозможно поставить в произведении точку. Этой безвыходностью заражается зритель: в картине тонешь, барахтаешься; если по ходу просмотра возникает мысль, ее быстро теряешь. Любая внешняя, предполагающая суждение, вывод позиция кажется порочной иллюзией. Даже слова из романа, с которыми Румата отправляет коллег на Землю,— «там, где торжествуют серые, всегда в результате приходят черные» — звучат случайной моралью, попыткой отвязаться от умных товарищей: как он вообще отличил одних от других в этом месиве?
«Богу трудно»,— отвечает Румата на ересь Араты. Самое поразительное в германовской картине: при всей жестокости она не кажется работой мизантропа. Герман дает в ней не взгляд на страдание, а страдание взгляда. Спившийся бог, обрекший себя на причастность лишившейся смысла истории, вызывает сочувствие. Отсюда — хотя в самом мире фильма надежды нет — рождается катарсис.