Поколение компромиссов

9–10 февраля в РАМТе громкая премьера: после двухлетнего перерыва спектакль поставил самый бескомпромиссный режиссер Москвы литовец Миндаугас Карбаускис. «Ничья длится мгновение» — история из жизни еврейского гетто. В поколении 30-летних, ярких режиссеров, которые в 2000-е пришли обновить ветшающую стилистику русского театра, Карбаускис, пожалуй, единственный, кому удалось выработать и сохранить свою собственную идеологию

Миндаугас Карбаускис

После интервью в блокноте у меня было впопыхах написано «принц». Какой принц?

Само интервью Карбаускис давал в каком-то заваленном коробками помещении РАМТа. Долго разминал сигарету — словно лепил ее заново, заострял кончик, со всех сторон ощупывал. Потом сказал:

— Давайте вы будете задавать много длинных вопросов, а я — давать короткие ответы.

Нетушки, говорю, давайте наоборот.

Карбаускис разминает сигарету, вздыхает, смотрит в окно на Малый театр.

Два года назад он ушел от Олега Табакова. В обоих табаковских театрах — МХТ и «Табакерке» — Карбаускису, как молодому и талантливому, казалось, давали делать все, что он хотел. Ряд его блестящих спектаклей с успехом идут и сегодня. И несмотря на это, Карбаускис оттуда ушел — искать неизвестно что.

Последним перед двухлетним перерывом спектаклем Карбаускиса был «Рассказ о счастливой Москве». Его герои — платоновские безумцы, двигатели прогресса, которым не жалко теплом своего большого сердца обогреть весь мир. Они берут в руки провод от кипятильника — и вода в стакане закипает.

Действие «Рассказа…» происходит в гардеробе, где висят в рядок серые шинели «Мос­квошвея», в эпоху коллективизма, когда стыдно было жить единоличным счастьем. Главная героиня, Москва Честнова (ее играет Ирина Пегова) — девушка-через-край, девушка-куку. На сером фоне эпохи она — в ярко-алом. Одновременно жует лук, хлеб и яблоко. Любит механика, хирурга и работника треста мер и весов. И от всех уходит, потому что любовью нельзя соединиться. Потому что любовь — это не коммунизм.

Через таких вот героев Карбаускис пытается найти что-то, что всех нас объединяет.

Может быть, мы не такие яркие и бескомпромиссные, потому что на нас не так давит эпоха, как на героев его спектаклей — людей 1920−х или 1940−х?

— Я не ощущаю разницы с людьми младше меня: мы все в одно время живем, мы все — сегодняшние. Даже кризис одновременно и у семидесятилетних, и у тридцатилетних случился. Если не врать много, можно почувствовать себя таким же, как двадцатилетние, — говорит он.

Карбаускис — самый последовательный и бескомпромиссный из наших режиссеров поколения тридцатилетних. Он не ставит туфты ради эксперимента или «песни и пляс­ки» ради кассы, не обзавелся своим театром, актеры которого, как птенцы, просили бы есть, и потому не должен идти ни на какие уступки ради вверенного ему коллектива.

Карбаускис считает свое поколение поколением бездомных режиссеров

Карбаускис считает свое поколение поколением бездомных режиссеров

Стратегии, которые выбирает поколение тридцатилетних российских режиссеров, во многом симптоматичны. Одни делают большие талантливые спектакли, осваивая при этом бюджеты крупных государственных фестивалей. Другие ставят малопонятные, якобы радикальные спектакли на казахском, к примеру, языке — просто чтобы разыграть московскую публику. Третьи делают по два-три спектакля в год, чтобы не быть забытыми, но с потерей качества.

И все снимают кино — кто-то хорошее, а кто-то просто экранизирует театральные постановки, потому что в кино больше денег и славы. Это поколение, мужавшее в девяностые, умеет идти на компромисс как ни одно другое.

Не таков Карбаускис. Его спектакли выверенные и точные, без эпатажа. Он последний злой романтик поколения. Злой, потому что быть принципиальным, наверное, не слишком приятно. Трудно.

Я спрашиваю, встречаются ли режиссеры одного поколения — Кирилл Серебренников, Николай Рощин, Иван Вырыпаев, Владимир Панков?

— У меня такое ощущение, что мы потерянное поколение. Бездомное. Мы не ходим друг к другу в гости, потому что некуда ходить. Нет у тридцатилетних режиссеров театров. А бомжами встречаться на улице?.. Я не могу потратить столько усилий, чтоб заполучить в Москве площадь под свой театр, как другие. В Вильнюсе я бы еще мог себе это позволить.

В больших российских театрах места худ­руков чаще всего заняты заслуженными режиссерами в возрасте. А молодые просто ставят спектакли и до 40 лет как бы в гостях у старших.

— Мне 38 лет, — мрачнеет Карбаускис. — Чехов уже в стариках ходил. А на меня ни разу еще не возложили обязанность быть худруком, формировать репертуар. А быть влюбленным в чужой театр я отказываюсь принципиально. И в историю про наследников не верю. Не смогут наши старики отдать власть: они все короли Лиры, они эту пьесу хорошо знают.

Говорят, если в Москве хоть ненадолго исчезнешь из поля зрения, тебя забудут. Я всегда знал, что это неправда.

Если сделаешь что-то качественное, тебя не забудут никогда. Жизнь, связанная с наращиванием количества, губительна: количество без потери качества ну никак не бывает. А к качеству надо готовиться. То есть трудиться.

— Вот всех теперь и интересует: где вы были и что делали эти два года?

Карбаускис хмурится:

— Весь мир говорит: «Не делай глупостей. Есть система, ты винтик, вот и двигайся». И в Мос­кве это сильно ощущается: уйдите с работы сами — тут же почувствуете, какую глупость сделали. Зато потом вас возна­градят. Единственное, что я делал эти два с лишним года — думал: неужели это глупость?

После ухода из МХТ он собирался ставить «Котлован» Платонова с актерами театра «Около». Спектакль был уже почти готов, но поджимали сроки, а максималист Карбаус­кис считал, что не успевает сделать Платонова именно так, как хочет. Говорит, что и сам не разобрался почему — может, слишком
высока была заданная им же самим планка. И он закрыл спектакль.

— Больше, чем поставить спектакль, — это от него отказаться. Вообще в этом мире самое главное — чего-то не сделать. Я никак не могу понять фразу: «А все ли ты успел?» Я успею столько, сколько мне положено.

Он подчеркнуто свободен и независим — может быть, потому, что считает себя состоятельным человеком. То есть может позволить себе эту свободу.

— Я не скажу, что очень богат, — смеется он. — Мне мало надо. Мне говорили: «Но ты же хочешь делать талантливые спектакли?» А я решил, что не хочу. Хотеть делать талантливое невозможно — тут вопрос, получится или нет. И я подумал, что хочу попутешествовать. Надо сделать то, что хочешь. А чем ты рискуешь? Всем.

Нелли Уварова и Дарья Семенова играют рожениц — жертв фашистского эксперимента

Карбаускисы — землевладельцы, они управляют громадными земельными наделами в Шауляйском районе. Отец Миндаугаса был председателем колхоза, имевшего постоянное место на ВДНХ как рекордсмен Союза по аграрным делам. Когда все рухнуло, отец и брат продолжили работать на земле, и огромное хозяйство стало их собственным. Сейчас и родная деревня, и большие наделы, и конный завод — в ведении отца и брата.

— Я первую книгу прочел в шестнадцать лет. Я ленился читать, — вспоминает Миндаугас. — У нас дома огромнейшая библиотека. Стеллажи специально заказанные, до потолка. Но нам в детстве ничего не навязывали. Каждый обжигался на своем. Я, брат, сестра выросли в деревне и город в первый раз увидели, когда в школу пошли. Вообще не знали норм поведения в обществе. В деревне я мог зайти по­обедать в любой дом. И родственников было полно, и отец все-таки председатель колхоза. Мы свободолюбивого, властного рода. Кто-то даже заседал в Думе в начале прошлого века.

— А вы властный?

— У нас все очень властные. Мой брат, например, не знает вкуса ни кофе, ни алкоголя, не знает запаха сигареты. Он и матом не ругается: в четырнадцать лет дал зарок, а теперь ему сорок. Властность — это же не над людьми, а над самим собой. Я вот, например, бываю жестким с людьми, но трудно представить, насколько я жесток с собой. Хотя, в отличие от брата, я курю, пью, а если найду мотивацию, могу и десять лет не работать.

— Публика вам не простит, — льстиво встреваю я.

— А это еще труднее, чем работать. Это очень трудно — оставаться здоровым, не спиться и чем-то интересоваться. Ведь чтобы оставаться самим собой, надо куда-то себя деть. С собой же разобраться труднее, чем с людьми.

Карбаускис трижды получал «Золотую маску» — самую престижную награду в рос­сийском театральном мире. Одна «Маска» хранится у его отца, вторая у брата, третья у сестры.

— Наша деревня стала теперь знаменитой: мой брат снял о ней сериал, — усмехается он. — Мой брат — человек народа. Его деревенские очень любят. Он председатель Крестьянской партии. Ну и вообще богатый человек. Знаете, у них там какое-то абсолютное единение людей. Земля — это их любовь, они много чего умеют.

Деревенского в самом Карбаускисе, может быть, только врожденное чувство свободы и простоты во всем, в том числе в театре.

— По литовским понятиям театр — это не литература. Он ближе к земле. Это что-то, от чего можно оттолкнуться и подняться туда, выше.

Зве­зды у них намертво пришиты? — спрашивает Карбаускис у художника по костюмам.

Актриса Нелли Уварова подвигает стул. Актер Илья Исаев снимает доски с шахматами с мольбертов, поднимает с пола пиджак — на спине пришита шестиконечная звезда.

Спектакль «Ничья длится мгновение» по малоизвестному еврейскому роману стал для РАМТа находкой

Спектакль «Ничья длится мгновение» по малоизвестному еврейскому роману стал для РАМТа находкой

Из вильнюсского гетто нельзя было выходить без разрешения, но певица Инна Липман выходит в город за партитурой. Нельзя было приносить цветы, хотя «что цветы?» — спрашивает юный и влюбленный Исаак Липман. «Почему нельзя проносить оружие, одежду, продукты, ясно: немцы хотят, чтобы мы мерзли и голодали. Но цветы?» И вот он проносит куцый свой нежный букетик — его секут, он снова проносит — его снова секут. Это и невозможно, и одновременно хорошо: вдруг этот круг, ведущий к смерти, к ужасу, размыкается — навстречу свету, радости. Друзья Изи, пока он отдувался за букетик, проносили оружие — и пронесли ему целую уйму цветов.

— Еще идет музыка… А сейчас уже не надо, — хмурится Карбаускис.

Перед ним пластиковый стаканчик с кофе и блокнот. Он не прерывает актеров, только что-то записывает. Когда актер ловит его взгляд, он смущенно кивает: хорошо, мол, хорошо.

Между комендантом Шогером и юношей с букетом идет игра — в шахматы. На жизнь всех в гетто. Фигурки двигаются — как и актеры — по шахматной логике. Они ходят вокруг длинного черного стола, не срезая углы: два стула пройдут — это две клетки. Пешки в жуткой исторической партии на самом деле люди. На мольбертах висят пальто — это виселицы.

Карбаускис в сдержанной, как шахматы, математически точной модели показывает невозможные, трагические судьбы и чувства. Здесь нет ни надрыва, ни пафоса, ни спекуляции, а есть спокойный неторопливый рассказ. Такой, что вскрывает тебя, как консервную банку.

Две роженицы в палате: одна поначалу радуется, что им вообще дали родить. Правда, что-то эти немцы нахимичили с обследованиями. Мысленно разговаривает с погибшим мужем. Сообщает, что старшего сына увели на прививку — и больше она его не видела. Потом приносят младенцев — они беленькие, с белесыми бровями, инкубаторские. Как поступить с ними? Актриса Нелли Уварова берет подушку…

Роман «Ничья длится мгновение» о вильнюсском гетто Ицхокас Мерас написал, когда ему было 28 лет. В 1972 году он уехал из Литвы в Израиль, жив до сих пор. Карбаускис — мастер инсценировок: он так легко ставит прозу, что, кажется, ему и пьесы не нужны.

— Гетто — только повод рассказать о том, что заключено в людях. Это место, где под давлением извне раскрываются все наши качества.

— Почему вы ищете малоизвестные тексты, а не берете какого-нибудь «Дядю Ваню» или «Короля Лира»? Любой ваш спектакль в каком-то смысле открытие для публики, все сразу бросаются читать исходный текст.

— Я ищу такой текст, который не исчерпывается. Такой, от которого можно оттолкнуться. Это же театр.

Театр у Карбаускиса получается из текстов о жизни и смерти. Современные пьесы, по его мнению, для этого не подходят. Нельзя, оттолкнувшись от них, попасть куда-то «туда».

— То есть современность вам не хочется перенести на сцену?

— Разве мы сейчас говорим о вашей современности или о моей? Вот в новой драме она уже сформулирована, ее уже делают. Там отлита для нее форма, есть модные типажи. Но это не моя современность. А вообще для театра не нужны очень хорошие пьесы, — вдруг заявляет режиссер.

— Как это не нужны?

Литовский крестьянин по происхождению, Карбаускис в театре соединяет сложное с простым

— И музыка хорошая для песен не нужна. Важно от чего-то оттолкнуться — и взлететь. А если артист уже сам взлетел, то мы можем только констатировать факт, что он летает. Но нам, зрителям, уже не полететь. Ведь мы, когда читаем хорошую книжку, что-то чувствуем — а человек держал ручку и какие-то мышцы напрягал, ум, душу, чтобы это писать. Он работал.

До меня доходит, что значит слово «принц» в моем блокноте. Это сокращенно «принципиальный». Ясно, почему родственники Карбаускиса могут отказаться от соблазнов современности и держать данное слово всю жизнь. Миндаугас прячет помятую сигарету обратно в пачку, так и не закурив. Скоро начнется репетиция.

— Режиссеры ведь любят репетировать?

Карбаускис недоуменно оглядывается:

— Кто?

— Режиссеры. Иначе чего они на репетициях часами сидят? Им нравится!

— У меня всегда было подозрение, что кто-то получает удовольствие на репетициях, — мрачно говорит режиссер Карбаускис. — Но тогда в зале плохо сидеть. А работа режиссера заключается в том, чтобы удовольствие получили зрители. Когда после репетиции я вижу довольных людей, то понимаю: что-то не ладится. Надо задавать вопросы самому себе. Это трудно. Вот как в интервью. А вдруг будет классный ответ? А на какой-то вопрос и ответа не будет…

Фотографии: Арсений Несходимов для «РР»

Эксперт Online

Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе