Слова, вещи и их будущее

Есть по крайней мере один элемент конструирования идентичности, который отличает Европу от России. Европа формирует свое "я" в значительной мере по принципу контрастности со своим собственным прошлым. Немецкий исследователь Томас Диетц писал по этому поводу следующее: для сегодняшней Европы основной "Большой Другой" - это Европа прошлого, времен нацизма, колониализма и двух мировых войн. Соответственно, Европа XXI века выстраивает картину своего будущего на противопоставлении с тем наследием, от которого она отказалась, и вписывает в эту картину такие смыслы, которым не находилось достаточного места в истории континента, включая толерантность, интеграцию, проекцию собственных ценностей, влияние посредством убеждения, а не принуждения и т.д. (1).

В России картина вырисовывается прямо противоположной. Все попытки выстраивания российской идентичности жестко привязаны к тому или иному историческому нарративу. Вне исторического контекста вообще сложно помыслить те образы, с которыми Россия пытается связать свое настоящее или будущее. Наиболее ярко это проявилось в реакции на демонтаж памятника Советскому солдату в Таллине, которая придала Дню Победы смыслы, далеко выходящие за пределы празднования отдельного исторического факта. Эти смыслы напрямую касаются формирования российской идентичности, ключевым элементом которой является особая символизация Великой Отечественной войны.

Под воздействием такого взгляда мы стали смотреть на Европу сквозь призму того, как ее отдельные страны относятся к мемориалам Советским воинам. Понятно, что в этом ракурсе Эстония и Польша автоматически попадают в разряд "плохих европейцев", а, например, Словакия или Австрия - "хороших". Но, во-первых, эта рамка оказывается слишком узкой. Во-вторых, она не может быть использована для оценки того, как проблему "демонов прошлого" в свое время решили другие страны, например, такие как Венгрия, власти которой еще в конце прошлого десятилетия тихо-мирно свезли все памятники, ассоциирующиеся с периодом социализма, в парк на окраине Будапешта, который благодаря этому превратился в одно из местных достопримечательностей.

Эта обусловленность и опосредованность самоощущения России традициями прошлого ставит серьезные вопросы. В Одессе, например, в августе этого года был демонтирован памятник морякам-потемкинцам, на месте которого планировалось воздвигнуть монумент Екатерине II. Эта ситуация интересна тем, что она, в отличие от более однозначного эстонского инцидента, сталкивает друг с другом два образа прошлого: революционно-советский и имперский. Оба имеют свою долю легитимности в российском дискурсе, но поскольку исторические символы не универсализируются, то Россия не может и не должна каждый раз реагировать на события, связанные с попытками других стран переписать или пересмотреть исторические обстоятельства, имеющие отношение к символам, сопряженным с Россией. Следовательно, каждый случай реакции на действия других правительств по отношению к таким символам будет изначально носить политический, эксклюзивный характер, завися от складывающейся конъюнктуры, что существенно снижает их публичный резонанс.

Кроме того, в России предпочитают обходить молчанием вопрос о том, почему другие страны не могут делать с историей примерно то, что сделала сама Россия, а именно примерять друг с другом исторических антагонистов. Если для нас белые и красные фактически уравнены в правах во имя целостности нации, то почему аналогично не могут поступить, скажем, прибалтийцы?

Наш дискурс неизбежно содержит в себе сильный "уклон в архаику", поскольку основан он на "завороженности" различными версиями прошлого (2), которые используются для конструирования идентичности. Если образы будущего - это притягательные знаки и символы, обозначающие перспективу развития на годы вперед, то наш дискурс удивительно беден на такие образы. Возвращение символов советского прошлого, начатое с реабилитации мелодии советского гимна, приняло форму устойчивой тенденции. В нашей музыкальной культуре популярны песни советских времен, исполняемые в современной стилизации, равно как и современные версии поэтизации революции (например, в одноименной песне группы "Би-2"). Одним из эффективных маркетинговых ходов стало производство недорогих товаров "а-ля СССР": водка, сигареты, чай, конфеты, кукурузные палочки, лимонад - все это упаковывается и стилизуется под внешний облик продуктов, еще оставшийся в памяти не только старшего поколения, но и тех, кому всего лишь немного за тридцать. Или магазины сети "Райцентр" - ну чем не напоминание о простоте советского шопинга?

Современный литературный дискурс России весьма тонко реагирует на эту тенденцию. Антиутопия Владимира Сорокина "День опричника" - одно из лучших размышлений о том, что моделирование будущего в России возможно только как реактуализация прошлого, причем искаженного и даже доведенного до абсурда. Наверное, не случайно, что такие жанры, как фэнтези или научная фантастика, более чем слабо представлены в России - чего, кстати, не скажешь о большинстве стран Запада.

 

* * *

Нечто похожее происходит и на региональном уровне. Большинство попыток формирования образов городов или регионов черпают свой потенциал из событий далекого исторического прошлого. Санкт-Петербург - это либо "город Петра", либо "колыбель революции". Нижегородчина - это либо "земля Серафима Саровского", либо наследница Макарьевской ярмарки ("карман России"). Великий Новгород пытался вплести в картину своей идентичности образы, связанные с Ганзейским союзом, Калининград - с реактуализацией наследия и образов Кенигсберга. Псков (как и Новгород) в значительной мере позиционируют себя в контексте исторических дискуссий с Санкт-Петербургом о том, кто первый прорубил "окно в Европу" и где раньше появились демократические практики. Важнейшим компонентом формирования образа многих городов становятся круглые юбилеи: Казань и Елабуга стали двумя недавними примерами этого.

 

Но формирование образов будущего на основе исторических метафор - это чаще всего выбор в пользу одного из нескольких вариантов. Один регион может порождать различные образы, даже конкурирующие друг с другом. Так, Санкт-Петербург - это и "колыбель революции", и "Северная столица". "Само имя "Петербург" менялось несколько раз, и каждый раз эта смена вела к глубоким содержательным изменениям характера города, как культурным, так и политическим: вельможный Санкт-Петербург быстро потерял "Санкт-", а потом стал пролетарским Петроградом и социалистическим Ленинградом... В одном городе сохранились все три города одновременно. На щите на въезде в город сегодня можно увидеть надпись, которая при внимательном чтении несет в себе мистическую двойственность: "Санкт-Петербург", а ниже - "Город-герой Ленинград" (3), читаем мы в другом месте. Этот дуализм подмечает эстонский исследователь, называя Санкт-Петербург "ангелом культуры и дьяволом политики" (4). И все же финский исследователь Пертти Йоннимеми полагает, что, в отличие от Калининграда, чье "название синонимично атмосфере опасности, угроз и противопоставления соседям - всему тому, что противоречит открытости и готовности стать частью европейской интеграции, Санкт-Петербург может гораздо легче связать себя со своей прошлой историей, дистанцироваться от советского периода и подключиться к текущим процессам в Европе" (5).

Похожим образом обстояло дело и в случае с Нижний Новгородом. Отказ от названия "Горький" содержал в себе несколько смыслов, включая дистанцирование от коммунистического прошлого, возвращение известного географического бренда Нижнего как перекрестка коммерческих и культурных контактов (образ Нижегородской ярмарки), а также возвращение Нижнему политической роли полюса общероссийской стабильности (образ нижегородского ополчения во главе с К.Мининым).

 

* * *

И все же на региональном уровне мы имеем гораздо более широкий спектр попыток выстроить региональную идентичность в категориях, отличных от исторических. Это приводит к нескольким модельным ситуациям.

Первая основана на технократических образах будущего - в этом плане не случайно, например, появление таких метафор, как "регионы как супермаркеты развития" (6). Калининград - один из лидеров среди регионов по экспериментам с технологическими образами: "лаборатория", "остров инноваций", "пятизвездочный отель", "обучающийся регион". Есть и другие примеры: Псков экспериментирует с метафорой "порог Европы", которая при этом, правда, смотрится достаточно противоречиво: порог - это не только символ отграничения, но и нечто, за что можно просто-напросто запнуться.

Вторая ситуация основана на семантике заимствованных образов: Питер как "Северная Венеция" или "Северный Амстердам", Нижний Новгород как "российский Детройт". Один из вариантов создания имиджа Калининградской области предполагал ссылки на такие внешние прообразы, как Давос, Лугано, Геттинген, Познань, Гонконг и пр. В такой образности явно сквозит некая вторичность, имитационность, неаутентичность, и именно поэтому выглядят они изначально спорно.

Третья ситуация касается языковых игр вокруг образа "столичности". Санкт-Петербург привычно именуется "культурной столицей России", "второй столицей", иногда - "столицей российской провинции", Нижний Новгород - "столицей Поволжья" и т.д. Во всех этих случаях мы имеем дело с поиском неполитических основ для консолидации различных кругов, связанных с властью. Продолжением "столичного дискурса" стали дискуссии о "третьей столице" России. Понятно, что статус Санкт-Петербурга как "второй столицы" поколебать никому не удастся, а вот место "третьей столицы" традиционно принято считать свободным, ибо никаких общепризнанных критериев занятия этой вакансии нет. Именно в силу метафоричности самого понятия "третья столица" за него с переменным успехом идет борьба без каких-либо четких правил.

До 2007 года языковые игры вокруг "третьей столицы" велись в основном по принципу "кто громче крикнет". Однако на международной выставке коммерческой недвижимости в Каннах как "третья столица России" была официально презентована Казань, причем при полном согласии федерального центра. В этой связи интересно, как на произошедшее отреагировали в Нижегородской области, правительство которой заявило о намерениях зарегистрировать в Роспатенте бренд "Нижний Новгород - третья столица России". В этих планах примечательно само желание дать технологический ответ на политическую в своей основе проблему наполнения конкретным смыслом такого "пустого означающего", как "третья столица" (7).

Достаточно интересно смотрится и четвертая ситуация, вбирающая в себя такие проекты регионального имиджмэйкинга, которые содержат в себе смыслы, выходящие по своим масштабам за границы того или иного региона. Эти проекты содержат в себе важнейшую функцию представительства, которая может быть выражена двумя вариантами. Во-первых, образы регионов могут содержать в себе неформальное, косвенное представительство других регионов. Например, Санкт-Петербург как "Северная столица" претендует на представительство всего Северо-Запада, а Калининградская область в образе "Балтийской России" - тех регионов РФ, которые тяготеют к Балтике. Так же, например, обстоят дела с "пилотными регионами": как правило, сначала появляется и разрабатывается некая инновационная модель, апробируемая на какой-то одной территории, а затем она презентуется в качестве "эталона" для других городов или областей. В 1990-е годы у нас получила распространение практика "модельных регионов", воплощающих в себе реформаторский дух и апробирующих те или иные инновации на локальном уровне для их последующей универсализации (вне зависимости от эмоциональных или идеологических оценок в эту категорию можно отнести Нижегородскую, Новгородскую, Самарскую и некоторые другие области РФ).

Во-вторых, регионы могут представлять некую идею, превращаясь, по сути, в знаки, символы. Например, Санкт-Петербург традиционно несет в себе семантику "европеизации России", принадлежности России к Европе, отсюда - "внутренний аналог Европы", "город-космополит", "окно в Европу". Калининградская область тоже символизирует собой не просто отдельную часть территории России, но и сам дух российско-европейского взаимодействия в "пилотном" режиме. Отсюда такие метафоры, как "место встречи России и Европы", "международный бизнес-центр", "колыбель интернационализации", "лаборатория российско-европейского сотрудничества", "витрина России". Как полагает Пертти Йонниеми, суть Калининградской проблемы в том, удастся ли при ее решении выйти за пределы "вестфальской логики", а значит - добиться пересмотра традиционных, классических представлений о власти, территориальности и пространственности. Впрочем, многие в России по-иному интерпретируют смыслы, касающиеся роли этого региона в обеспечении безопасности всей России. Отсюда такие метафоры, как "гарнизон", "форпост России" и пр.

Наконец, можно увидеть пятую ситуацию, связанную с актуализацией потенциала окраинных территорий. По мнению Дмитрия Замятина, "максимально плотные и устойчивые в центре определенной семиосферы образы мира становятся более изменчивыми... на ее периферии. Именно здесь сильна семиотическая динамика, способствующая неортодоксальным символизациям пространства и развитию географических образов" (8). Такой взгляд хорошо коррелирует с концепциями ряда европейских авторов конструктивистского направления, для которых окраина ("margin") не только не синонимична неполноценности, но и часто позволяет решающим образом влиять на ход политических процессов и позиции ведущих акторов (9). При определенных обстоятельствах "маргинальные" территории могут оказывать влияние, непропорциональное своему скромному формально-географическому статусу. Приграничные, окраинные территории активно пытаются добиться особого статуса, важности и значимости (10).

В России эту модель весьма активно реализует Санкт-Петербург. Она базируется на собственной культурной значимости и претензиях на особый политический статус, связанный с тем, что С.-Петербург в качестве "альтернативного центра" играет роль транслятора многих социокультурных влияний со стороны Европы.

Интересным примером может служить и складывание так называемого нордического дискурса в Скандинавских странах, который имеет и свой российский аналог (см., в частности, материалы сайта "Новый свет. Северная цивилизация"). "Север" как означающий предстает в категориях толерантности, взаимопроникновения разнообразных субъектов, территорией свободы и источником разнообразных ресурсов. В этом смысле "Север" депроблематизирует как дихотомию "Восток - Запад", так и споры между "евразийцами" и "атлантистами", "либералами" и "консерваторами", "глобалистами" и "регионалистами".

 

* * *

Таким образом, мы видим, что различные варианты образов будущего органично встраиваются в дискуссии о векторах развития как России в целом, так и ее отдельных субъектов в частности. Потенциал регионов с точки зрения артикуляции различных версий будущего кажется более динамичным, однако на несколько проблемных зон хотелось бы обратить внимание.

Во-первых, в образе территорий могут быть заложены разные смыслы. Например, "ворота" могут быть символом как открытости, так и закрытости, "окно" может давать как перспективу европейского взгляда на Россию, так и российского - на Европу и т.п.

Во-вторых, один образ может использоваться несколькими регионами. Так происходит с такими метафорами, как "ворота" или, например, "мост". Следовательно, неизбежна некоторая доля конкуренции за эти условные "бренды", которые в конкретных условиях опять-таки могут различно интерпретироваться.

Обе эти проблемы - насыщение смыслами образов будущего и их многоплановое использование - дают возможность увидеть в проектах конструирования идентичностей скрытые отношения власти. Эти отношения не обязательно носят политический характер и могут по-разному "упаковываться", но их присутствие носит неустранимый характер. "Власть имен", то есть способность давать образные названия имеющимся представлениям и картинам мира, - один из наиболее эффективных способов форматирования социокультурного пространства и управления им. Спектр этих способов в России поистине огромен - от архаики до утопии, но именно это гарантирует неизбежность продолжения поисков и экспериментирования.

 

Примечания:

1. Thomas Dietz. Constructing the Self and Changing Others: Reconsidering ?Normative Power Europe?, Millenium: Journal of International Studies. Vol.33, N 3, 2005.

2. В.Штепа. Гиперборейцы новой эпохи. Агентство политических новостей. Проект Института национальной стратегии. 2006. 3 октября [http://www.apn.ru/publications/print10510.htm].

3. Р.Вульфович. Петербургская идентичность: между Европой и Россией. В книге: "Проблемы идентичности: человек и общество на пороге третьего тысячелетия". Москва: РОО "Содействие сотрудничеству Института им. Дж.Кеннана с учеными в области социальных и гуманитарных наук", 2003. С.39.

4. Vahur Made. The Cultural Angel, the Political Devil: The Historical Importance of St.Petersburg for Estonia. In: Saint Petersburg: Russian, European and Beyond. Saint-Petersburg State University Press, 2001. P.21.

5. Pertti Joenniemi and Jan Prawitz. Kaliningrad: A Double Periphery? In: Kaliningrad: The European Amber Region. Edited by Pertti Joenniemi and Jan Prawitz. Ashgate: Aldershot, Brookfield, Singapore, Sydney, 1998. P.248.

6. Управление регионами - восстановление власти. Центр стратегических разработок "Северо-Запад". 2005. 2 февраля [http://www.csr-nw.ru/content/library/print.asp?ids=46&ida=807].

7. Патент на столичность // Коммерсант - Нижний Новгород. 2007. 12 апреля. С.16.

8. Д.Н.Замятин. Географические образы мирового развития // Общественные науки и современность, #1, 2001.

9. Noel Parker. Integrated Europe and Its ?Margins?: Action and Reactions. In: Margins in European Integration. Edited by Noel Parker and Bill Armstrong. Macmillan Press and St.Martin?s Press, 2000. Pp.3-8.

10. Пертти Юенниеми. Два измерения Европейского Союза: северное и восточное // Европа. Журнал польского института международных дел. Том 3, #1 (6), 2003. С.147-148.

Russian Journal

Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе