"Путешествие, текст, арт-проект: захват территории в ХХI веке"

Круглый стол «Русского журнала», 2 мая 2012

Участвовали: Поэт и эссеист Игорь Сид, шеф-редактор «Русского журнала» Александр Морозов, художник и писатель Андрей Балдин, эссеист, писатель и путешественник Василий Голованов, российский географ и культуролог Дмитрий Замятин, российский писатель и культуролог Рустам Рахматуллин, доктор филологических наук Александр Иваницкий, философ и поэт Дэвид Вонсбро (Австралия), писатель Александр Люсый, литературовед и культуролог Александр Марков.


* * *


Александр МОРОЗОВ: Несколько слов со стороны «Русского журнала». Я недавно узнал о геопоэтике и о целом культурном движении, которое существует. С ним меня познакомил Игорь Сид. Почему у меня вызывает такую симпатию то, чем занимается среда, которая здесь сегодня представлена? «Русскому журналу» очень близка тема культурного федерализма.

Россия страна имперская, высоко централистская, как известно, и из-за этого земельное самосознание в ней чрезвычайно ослаблено – в результате ХХ века, во всяком случае, а может быть и больше. И, на мой взгляд, сегодня одна из самых важных задач – это восстановление, или, скорее, создание заново этого земельного самосознания. Самосознание разных земель, их социальная история, которая создана ими самими, их интеллектуальная история, культурная история. И можно уверенно сказать, что невозможно откуда-то сверху, имперски создать культурную историю отдельного места, отдельной территории. Это может сделать только само это место. Поэтому я очень поддерживаю и публикую в «Русском журнале», например, карельского публициста Вадима Штепу, который является одним из лидеров нынешнего культурного регионализма. Поэтому мы публикуем интервью о новом территориальном планировании, о брендинге территорий. Скажу более радикально: мне кажется, Россия не сможет сохраниться, если ее «земли» не обретут сначала сами себе новое лицо, новую энергию и заново увидят себя в пространстве России. На централистском дискурсе Россия не удержится в новом столетии долго.


Буду рад видеть всех среди авторов «Русского журнала». Передаю слово Игорю Сиду.


Игорь СИД: Спасибо. Вначале обрисуем то, о чем сегодня хотелось бы говорить. Это художественные или, скажем шире – интеллектуальные концепции и практики освоения и осмысления географических территорий, ландшафтов и мест. Работа с их образами. Проблема, в сущности, вечная, но сегодня мы попробуем ее несколько обновить, заострить, придать ей бoльшую экспансивность. Поэтому наша тема сформулирована так: «Путешествие, текст, арт-проект: захват территории в ХХI веке».


Почему представляется уместным использовать, в том числе, термин «захват территории»? С одной стороны, захват это естественный синоним, метафора к феномену понимания. Есть, например, устоявшаяся идиома: «уловить смысл». Приведу аналогию из сухого научного дискурса. Сузи Франк, один из авторов вышедшего недавно в Берлине первого сборника по геопоэтике, определяет геокультурологию, родственную геопоэтике частную научную дисциплину, как «дискурсивную стратегию символического присвоения». Тем интереснее применить, в нашем вегетарианском гуманитарном контексте, агрессивный термин «захват», – почти что «завоевание». Искусство неизбежно демилитаризирует военную лексику: давно приобрели мирную окраску выражения «творческая стратегия», «арсенал художественных средств», наконец, «искусство авангарда»...


С другой стороны, мы предполагаем, что человеческая природа вряд ли улучшается с годами и тысячелетиями. Не становится заментно более «духовной», не отдаляется от материального. Стремление иметь пространство для жизни, его осваивать и, возможно, как-то расширять – по-прежнему один из базисных мотивов человеческой деятельности. Что называется, «основной инстинкт». Отсюда – корни туристической традиции привозить из путешествий сувениры: по сути, это военные трофеи, свидетельства о «захвате» новой территории. Символическое присвоение чужой земли через обладание ее атрибутом. Тем же «основным инстинктом» мотивируются ритуальные надписи типа «Здесь был Вася»: непреднамеренная пародия на государственные вымпелы, фиксирующие открытие и взятие под свою юрисдикцию новой земли, – или на военные монументы вроде трофея Траяна: «мы дошли сюда!», «это завоевано!».


Можно ожидать, что эпоха Интернета, глобальных коммуникаций и социальных сетей, дополненных к тому же гуманитарными технологиями, даст человечеству возможность переходить к более продвинутым способам освоения пространства. Более бесконфликтным, компромиссным, гармоничным, не требующим политических конфронтаций и политтехнологических усилий. «Захват пространства» может приобретать литературные, художественные, виртуальные, медиа-очертания, и т.д. Путешествие, текст, арт-проект – ключевые механизмы ментального освоения пространства, но они, конечно, не исчерпывают собой возможные способы освоения. Необходимость искать новые подходы к освоению пространств и территорий представляется очевидной, и поэтому мы здесь собрались.


Вкратце представлю наших участников. В первую очередь, это члены литературно-исследовательской группы «Путевой журнал», с которыми мы находимся в диалоге уже почти двадцать лет. Эта команда интеллектуалов сложилась в девяностые годы отчасти вокруг отдела эссеистики журнала «Новая Юность». В группе, основанной художником Андреем Балдиным, в разное время активно действовали, помимо присутствующих здесь, писатели Илья Бражников, Владимир Березин, историк Гела Гринева; изредка появляется из Западной Украины философ Владимир Ешкилев.


Итак, за нашим столом: Василий Голованов, писатель, публицист, путешественник; Дмитрий Замятин, ученый-географ, автор новаторских концепций в географии, эссеист; уже упомянутый Александром Рустам Рахматуллин, писатель и исследователь-путешественник, москвовед. Далее, рад представить редкого гостя – австралийского писателя, философа и путешественника Дэвида Вонсбро, большого друга России, регулярно приезжающего к нам с лекциями. Далее, культуролог Александр Люсый, автор теории «крымского текста» и термина «текстуальная революция», отражающего «парад литературных суверенитетов» в отечественной филологии последних двух десятилетий; литературовед Александр Иваницкий; эссеист Алексей Замятин; историк, редактор «Русского журнала» Александр Марков. Наконец, ваш покорный слуга Игорь Сид, куратор Крымского геопоэтического клуба – модератор дискуссии.


Для начала хотелось бы озвучить тезисы на заявленную тему от художника и писателя Андрея Балдина, основателя группы «Путевой журнал» (он заболел и не смог сегодня присутствовать лично).


Андрей БАЛДИН:Ситуация, на мой взгляд, противоречива.


С одной стороны, свобода передвижения, размышления, художественного опыта — три свободы разом! — позволяют рассчитывать на развитие проектирования в области space-art (примерно так). С другой стороны, видимо, по инерции мы оцениваем путевое проектирование по одному привычному принципу: насколько успешно удалось перевести пространство в текст.


Цель прежняя: поглотить, переварить пространство, транслировать его в слово.


Заявленная тема так и звучит: путешествие — текст… и проч. В этом видится некий литературоцентрический тупик.


Литературоцентризм более не захватывает, не родит пространства, а тратит его. В лучшем случае проговаривание территории играет охранительную роль, поддерживает ранее созданные капсулы, убывающие очаги пространства.


Вместо него плодится пустота. Расступается уплощенное варваризованное поле, на котором громоздятся многословные декорации ложных смыслов.


Наверное, нужно пересматривать исходную формулу. Путешествие я бы вывел за скобки. Оно было, есть и будет; в данном случае это предварительное, предпроектное действие, вполне универсальное, даже, пожалуй, нейтральное.


Путешествие-текст, травелог — другое дело. Тексты есть, но (пока?) это разовые действия, не удерживающие следующую по знаку сложности карту сознающего поля.


Я бы предложил для обсуждения формулу сознающего поля.


Пространство как сознающее поле. Оно нуждается в проектировании, переосмыслении посредством «конквистадорского» художественного опыта. Это опыт необязательно литературный, скорее, кросс-дисциплинарный. Почему не задуматься о новой каллиграфии, о следующем письме, способном осваивать оси «игрек» и «зет»?


Русский иероглиф, потомок русской вязи и первоначальной единодробной глаголицы — не есть ли пространствообразующий модуль сознания XXI века?


Тут есть о чем подумать.


Василий ГОЛОВАНОВ: Я коротко хотел бы сказать, что сейчас нет нужды разбираться, какие существовали группы, как они были созданы, как появились термины «геопоэтика» и «гуманитарная география», как во времени развивались эти сущности. Потому что сейчас все это – глубокое прошлое. Я убежден, что время манифестов, «концепций» – оно для нашего поколения было насущно на рубеже двухтысячных. Сейчас говорить о том, что нами же было сформулировано 10-15 лет назад – даже неловко. С тех пор, как эти концепции были сформулированы тогдашними молодыми людьми, они повзрослели, каждый пошел своей дорогой, и единственное, что сегодня идет в зачет – это тексты. Если бы таких текстов не было, не стоило бы и огород городить.


Но они, по счастью, есть. Поэтому я считаю, что мы пережили время своих манифестов не зря. В то время тяга к гуманитарной географии была мощная во всем мире. Я думаю, она была не случайна. С одной стороны, она была вызвана необходимостью нового «прочтения» нового – теперь уже глобального – мира, мира как совокупности современных проблем и перемешавшихся культур. С другой стороны, думаю, она в неменьшей степени вызвана была желанием углубить сами наши представления о культуре. Чувствовалась необходимость заново осмыслить некоторые основополагающие для русской, скажем, культуры тексты – такие, как «Чевенгур» А.Платонова или «Война и мир» Л.Толстого. Это повсеместно было. И в то самое время, когда, скажем, присутствующие в этом зале люди осуществляли проект «К развалинам Чевенгура», Кеннет Уайт (о нем потом) «прочитывал» современную Японию через призму хокку Мацуо Басё. Т.е. в момент резких геополитических изменений во всем мире нужно было определить себя в системе координат не только географических, но и культурных. Если мы держимся не за нефть, не за размеры территории, не за призрачные границы, то за что еще? За какие, с позволения спросить, ценности?


Кеннет Уайт, «отец геопоэтики» как-то сказал важные слова о своей собственной концепции: «…главное – не определение, а воля, порыв к жизни и к открытию мира, устремленность к движению. В том, что касается геопоэтики, речь не идет ни о культурной “новинке”, ни о литературной школе, ни о поэзии, понимаемой, как сокровенное искусство. Речь идет о движении, которое затрагивает вопрос о самих основах бытия человека на земле. И главное здесь не в построении умозрительной системы, а в том, чтобы шаг за шагом довести до конца опыт; личное исследование, для начала поместив себя в смысловое поле, возникающее между поэзией, философией и наукой…» Поэтому я бы сосредоточился не на истории вопроса, а на том, что все мы участники движения, которое предусматривает новое отношение к миру, к России, к самим себе, как участникам некоего непрекращающегося опыта. В этом смысле важен сам выход в пространство, непосредственность опыта, его личная удостоверенность. Так мы подступаемся к новому виду письма. Скажем, я сейчас работаю в Каспийском пространстве. Грубо говоря, совершаю путешествие вокруг Каспийского моря, чтобы лучше понять азиатский мир, который так мощно вторгся в мир русской культуры. Азия – это колоссальное поле смыслов, при этом разных. Нравы везде разные, ислам везде разный, твоя личная ситуация в этом пространстве складывается по-разному. Ты пишешь текст, текст пишет, формует, изменяет тебя. За двенадцать лет этой экспедиции я много неожиданного узнал о себе. И, конечно, научился иначе понимать Азию. Поэтому меня сразу насторожила предложенная Сидом повестка дня: «Новые способы захвата пространства…» Я бы не говорил о «захвате». Мы все время говорим о захвате как будто о нефти, о чем-то материальном. Мне кажется, что мало-помалу мы подходим к осознанию не только того, что пространство и история России изменились бесповоротно и навсегда. Мы вообще подходим к новому осознанию пространства без границ, пространства Земного Шара. Это очень идеалистическое представление, я знаю, но оно, тем не менее, тоже «работает».


Поэтому я бы говорил не о захвате пространства, а о взаимодействии с пространством. В свое время миссионеры шли к незнакомым племенам, не задумываясь неся им свои «безусловные истины». Они надевали доспехи, брали в руки копья и хоругви и несли эти истины на своем языке, они вдалбливали их, карали строптивых, они – «завоевывали». Сейчас, куда бы ты не поехал, главное – это умение вести диалог, проявить осведомленность и заинтересованность культурой собеседника, его обычаями, его языком. Культура – даже если речь идет о культуре аборигенных народов юга или севера – это всегда очень тонкая, мудрая, многоуровневая вещь. Почувствовать «изюминку» чужой культуры, рассказать о ней интересно, донести ее до читателя и сделать его достоянием тоже, в этом – твоя писательская и миссионерская задача. И я это ясно видел везде, куда бы я не приезжал: на русский Юг, в Дагестан, в Азербайджан или в Казахстан. Ты – заинтересованное, сострадающее, впитывающее существо. Ты – испытатель, а не турист и не акционер. Тогда взаимодействие с иным пространством состоится. Поэтому само слово «захват» – надо оставить предыдущей эпохе. Самый простой способ захвата пространства – это сейчас торговля. Поскольку предметом купли-продажи являются и произведения масс-культа – от автомобилей и одежды до «бестселлеров» литературы и кино, каждую торговую экспансию можно назвать своеобразным арт-проектом. У нас сейчас, кроме нефти и газа, очень мало «экспортых» товаров. Наша масс-культура плохо продается. Еще поэтому слово «захват» так неудачно звучит. Это абстракция какая-то. Тем более, что всякая культурная экспансия – это обычная политика, ну, геополитика, но не геопоэтика никакая. И потом, неплохо бы прямо спросить: а какую именно территорию собираетесь вы, уважаемый модератор Сид, культурно «захватывать»? Вы в курсе, какие еще арт-проекты работают на этой территории? Есть, знаете, территории, охваченные фундаментальным исламом: это мощнейший бренд современного масс-культа. Какой еще арт-проект вы решитесь там предложить? А на личном уровне, уровне «взаимодействия», контакт не только возможен, он долгожданен. Я в Дагестане с этим столкнулся. Поскольку речь идет о смыслах. Смыслах бытия человека в мире. Смысле мира. Смысле веры. Они готовы это обсуждать ночи напролет. Когда с начала ХХ века и позже, в 20-е и 30-е годы целое поколение русских художников (во главе с Павлом Кузнецовым) и, частично, писателей открыли выразительные возможности Средней Азии – это было стихийное движение, а не арт-проект. «Хаджи-Мурат» – важнейшее произведение русской литературы о Кавказе – это такая горькая и глубокая вещь, что назвать ее «артпроектом» Л.Н. Толстого язык не поворачивается. Вообще, слово «артпроект» – оно из обихода масс-культуры. А масс-культура, как выяснилось (по крайней мере, мне во время моего Каспийского путешествия), неспособна удовлетворить голод души, неспособна ее насытить. Поэтому никто из всерьез путешествующих не вписан в обойму масс-культа. И это радует.


Сам я придерживаюсь писательской тактики вживания в пространство, со-бытия (не всегда безопасного) с пространством, с его людьми, с его природой. С его духом, если хотите. Тогда мы можем искать в пространтве дары невещественные: есть уровень изначальной геологической и природной красоты, уровень энергий Земли. Есть энергетика священых мест, энергетика памяти народов. Пространство, как правило, хранит в себе следы не одной, а нескольких наслоившихся друг на друга культур: это уровень «гуманитарной археологии», понимания, откуда вырастают раличные архетипы различных культур. И, наконец, есть люди. И задача моя, как писателя – найти уровень взаимопонимания с ними, даже если оно кажется (особенно издалека) принципиально невозможным. Так можно вообразить себе некоторую непростую задачу… Интересную. Тогда появляется возможность говорить о «взаимодействии» с пространством, о миссии писателя-путешественника-исследователя. Можно представить себе путешествие в огромном смысловом поле, вмещающем политику, религию, мистику, глубокие эстетические и энергетические переживания места. Есть религиозное или, лучше так скажем, мистическое «звучание» места. Есть гигантские смысловые плиты (Средняя Азия) и места кровоточащих смысловых разломов (Кавказ). Есть завораживающая, медитативная красота пустынь, живительная красота природы, глубокая дружественность чужих людей, их удивительный мир, удивительный мир всех нас, мир человечества. Общий мир человечества. Он пока еще не стал им, но становится. И попытка протащить самого себя через муки этого становления, через кризисы и муки сознания – вот что для меня сейчас главное, как для писателя. Повторяю, я отказываюсь что-либо «завоевывать» с помощью культуры. Я не политик. И не хочу им становиться. Политика демонстрирует какую-то органическую неспособность понять сложность ситуации на Земле. Для меня, как не-политика, все-таки важнее понять смыслы иных культур и поделиться своим пониманием. Люди ждут от тебя, самозванного миссионера, главного послания – послания о человеческом братстве и свободе. Непросто отправляться в путь с таким посланием. Но, в общем, Платонов и Хлебников проторили дорогу к «путешествиям с открытым сердцем» – традиция существует и, кажется, ждет тех, кто отважится следовать этим небезопасным путем, а не путем арт-проектов. Вот, пожалуй, и все. Такая у меня точка зрения на это.


Игорь СИД: Очень рад, что уже озвучены некоторые позиции, над чем можно думать и на что реагировать. Но свои комментарии произнесу позже, в финале. Сейчас же вижу необходимость изложить краткую историю термина «геопоэтика», чье бытование на самом деле продолжается, причем во все новых формах.


Дело в том, что ключевой проблемой этого двадцатилетнего спора вокруг геопоэтики, геокультурологии, метагеографии и прочей «гео-лексики» является отсутствие единой устойчивой терминологии. При этом часто один и тот же термин может пониматься по-разному. Что поделать, взаимоотношения между географическими сторонами нашей реальности и механизмами их ментального освоения чрезвычайно разнообразны и многослойны... Свой обзор, в виде набросков к некоему обстоятельному историографическому докладу, я озаглавил так:


«30 ЛЕТ ГЕОПОЭТИКИ. ОПЫТЫ УПРАВЛЕНИЯ МИФОМ».


Поледние два-три десятилетия в мировой гуманитаристике стало модным понятие «пространственного поворота». Исторический метод оказался вдруг несамодостаточным для исследования различных феноменов человеческого существования, потребовалось разрабатывать всевозможные варианты «географического», территориального подхода. В российскую науку этот сдвиг пришел несколько позже; одним из первых отечественных авторов, целенаправленно обратившихся к пространственным аспектам культурных явлений, был филолог Владимир Абашев. Он и его коллеги стали пользоваться термином «геопоэтика», который оказался универсальным инструментам для подобной работы. Подобное применение данного неологизма мне представляется уместным и правильным, однако оно не всегда было таковым. История этого термина – любопытнейшая иллюстрация к тому, как противоречиво и, можно сказать, нелинейно проявлялся «пространственный поворот» на постсоветском интеллектуальном пространстве.


Термин «геопоэтика» впервые введен в употребление в 1980-е годы во Франции поэтом, эссеистом, путешественником Кеннетом Уайтом. Он основал в Париже Международный институт геопоэтики, выпускал «Геопоэтические тетради» (Cahiers de Geopoetique). Избегая однозначных определений, он внедрял это слово скорее как символ, коммуникационный элемент, маркер синкретического восприятия реальности, которое призвано было соединять в себе, по Уайту, «поэзию, философию и науку». Такое миросозерцание имело истоки, очевидно, в зародившемся двумя десятилетиями ранее в США мистическом движении «нью-эйдж», отвергавшем рационально-материалистическое понимание мира и утверждавшем единство человека с природой и Космосом.


Эта первичная версия геопоэтики имела прямое продолжение в России, в работе литературно-исследовательской группы «Путевой журнал», прежде всего в публикациях Василия Голованова и Гелы Гриневой, которые переводили Уайта и писали собственные тексты. Для части авторов «Путевого журнала» геопоэтика стала ключевым словом. Позже большинство из них стали искать собственные неологизмы, делая акцент на наиболее интересующих их лично аспектах работы с географическими образами. Андрей Балдин использовал, в частности, понятие «трансфизика пространства», но затем остановился на термине «географика», подразумевающем, прежде всего, ассоциативное осмысление изображений на географических картах. Рустам Рахматуллин постепенно пришел к «метафизическому краеведению», нацеленному на исследование тайных смыслов, заложенных устроителями городского пространства, намеренно или непреднамеренно – в элементах ландшафта, в топографии, в архитектуре. Наиболее научную, точную авторскую терминологию – от гуманитарной географии до метагеографии – разрабатывает исследователь и эссеист Дмитрий Замятин.


Второе рождение, или переоткрытие, термина «геопоэтика» произошло в середине 1990-х годов в Крыму. Небольшая команда литераторов и художников, включая поэтов крымско-московской группы «Полуостров» и, в частности, автора данного обзора, затеяла на Керченском полуострове и острове Тузла в Керченском проливе Боспорский форум. Этот экспериментальный фестиваль с элементами научной дискуссии был нацелен, по замыслу, на «осмысление средиземноморского культурного наследия через призму современного искусства». Форум прошел трижды; после первой же сессии (осень 1993) мы опубликовали в Москве программную статью «Крым: предчувствие новой мифологии». Нас не устраивал архаичный, заскорузлый миф Восточного Крыма, законсервировавшийся на полвека после ухода великого отечественного мифотворца Макса Волошина. Местная культурная среда оказывала нам хаотичное, но упорное сопротивление; характерно, что в этой вялой вендетте против нас шел в ход даже образ самого Максимилиана Александровича... Нас изводило утопическое желание модернизировать в целом контекст своей деятельности. То, чем мы занимались, сейчас называется «территориальным ребрендингом» и имеет разросшуюся теоретическую базу, мы же на старте действовали чисто интуитивно и лишь затем предавались анализу и рефлексии: что у нас такое получилось, почему, и куда двигаться дальше?


Ощущалась потребность в обновлении терминологии, как рабочего инструмента в этом процессе. Так в 1994 году возникло слово «геопоэтика» в его новом, альтернативном значении. Подчеркивая в нем морфему «поэтика» (с ясными коннотациями: теория литературы, совокупность художественных средств определенного произведения или автора и пр.), мы раскрывали геопоэтику как теорию создания новых (или трансформирования «старых») территориальных мифов. В сегодняшней формулировке это «управление ландшафтно-территориальным мифом», но в тогдашней нашей, пробной лексике – «гипотетическая дисциплина о влиянии творческих явлений на структурирование человеческой вселенной». Использовалось и вспомогательное понятие «геопоэзис» – «культурное самоопределение территорий» или, в современных терминах, локальный мифогенез, брендинг и ребрендинг территорий. (Бренд ведь, по сути, это разновидность управляемого мифа.) Геопоэтика в крымской версии, для вящего ее отличия от парижской, имела эпитет «практическая» или «проективная». Но и Уайт, и мы, разумеется, откровенно противопоставляли геопоэтику «устаревшей», на наш взгляд, геополитике.


Насколько успешны были эти геопоэтические труды – судить не нам. Сессии Форума прервались на долгие годы, и наши мифологические наработки в Крыму подвергались естественному информационному «выветриванию». Но когда, например, через десятилетие разразился конфликт между Россией и Украиной вокруг Тузлы, то Василий Аксенов во всех интервью на эту тему упоминал, как посещал этот остров в рамках Боспорского форума и участвовал там в перформансах. Захолустная Керчь запечатлелась в памяти писателя как рабочая площадка современного искусства.


В 1995 году мы совершили «захват пространства» в Москве, открыв, как продолжение Боспорского форума, Крымский геопоэтический клуб. Одна из задач клуба – интеллектуальный обмен, провоцирование диалога на актуальные темы. Проводятся акции и дискуссии, в том числе, по проблемам геопоэтики; свой вклад вносят и гости из стран Европы, Америки и Африки, чаще всего – писатели из соседней Украины.


В первой половине «нулевых» один из этих писателей, Юрий Андрухович, опубликовал в течении года цикл эссе в одной из киевских газет, под общим заглавием «Геопоэтика». Хотя автор ссылался на нас как на источник термина, это оказалась еще одна, совершенно иная версия геопоэтики. Эссеистика Андруховича – это тексты о странах и территориях, заряженные сильными политическими эмоциями. Юрий – ярый пропагандист идеи европейского выбора для своей страны. Эти тексты должны были иметь суггестивное воздействие на аудиторию. Призваны были сдвинуть инертное «ментальное тело» Украины, смещать его в сторону Запада. Уход на Запад – персональный квест Андруховича и его миссия в процессе формирования нации, в новом украинском этногенезе.


Напомню, игра с терминологией, словотворчество является одной из важных особенностей этого нашего многоуровневого геопоэтического процесса. Свою эссеистику Андрухович определял как «фиктивное краеведение», а также переосмыслил, в жанре народной этимологии, термин «дезориентация». В его трактовке, это «дез-ориентация» (переведу как «развосточивание», «развосточение») – отказ от вектора на Восток, от тяготения к ориентальным культурам и восточному мировоззрению. Дезориентация как вестернизация.


В постсоветском же контексте это просто эвфемизм ухода от России. И очевидно, что эта новая геопоэтика, представлявшая собой идеологически нагруженные художественные тексты, неожиданно снова резко сближалась с геополитикой, от которой когда-то решительно отгораживались геопоэтика «парижская» и геопоэтика «крымская»... И это тоже была очередная разновидность управления мифом. Напомню, что в научном смысле слово «миф» не обязательно является синонимом заблуждения или мистификации: это просто устойчивое представление людей о чем-либо.


Этот третий этап, «геопоэтика-3», в свою очередь имел неожиданное преломление в Германии. Юрий ездил регулярно туда с выступлениями и лекциями. И термин «геопоэтика» был взят, уже у Андруховича, немецкими филологами и этнографами. В результате, к середине нулевых годов в Германии сложилось употребление термина «геопоэтика», как пограничной научной дисциплины: с одной стороны, это раздел культурологии, с другой – часть литературоведения. Концепция на стыке нескольких гуманитарных наук. А сама необходимость геопоэтики (и шире, диалога о географических образах и их присвоении) немецкими учеными объясняется острой проблемой, стоящей перед Германией – ее ментальной раздвоенностью, сохраняющейся со времени падения Берлинской стены. Страна до сих пор не может заново освоить собственное пространство, отчуждена от него, и здесь могут оказаться полезными технологии управления территориальным мифом, если таковые будут разработаны.


Приблизительно в те же годы – приоритет можно проследить по публикациям – слово «геопоэтика» в этом его четвертом, гуманитарно-научном значении стало употребляться в России, в Перми; я имею в виду, прежде всего, уже упомянутого Владимира Абашева. Так замкнулся этот странный зигзагообразный маршрут, пульсирующая траектория переосмысления термина «геопоэтика»: Париж – Крым – Москва – Западная Украина – Берлин – Пермь.


Здесь мы не рассматривали побудительные причины «пространственного поворота». В последние годы в России разрабатывается теория мистериальной традиции, позволяющая объяснить эти феномены через так называемое «возвращение Великой богини». Не исключено, что мы застанем очередное, пятое воплощение геопоэтики, – но это уже отдельная тема.


Дмитрий ЗАМЯТИН: Мне очень приятно видеть как старых друзей, так и новых. Я благодарен Сиду за то, что он придумал такую тему, которая нас объединяет. Мне кажется, эта тема важна тем, что вообще Россия – страна, которая не только владеет пространством, но она, хотелось бы верить, знает способы вообразить это пространство, которое захватывает и самое Россию. И тема захвата – конечно, агрессивная, но мне кажется, мы можем захватывать пространство только в той мере, в которой оно захватывает нас. И вот это – очень важный момент на самом деле.


Я хотел бы говорить не о геопоэтике, хотя она мне очень близка, и я в какой-то мере занимаюсь геопоэтикой. Я считаю себя, прежде всего, метагеографом. Причем не чистым ученым, поскольку я пишу и эссеистику и, собственно, научные тексты. И метагеография для меня не столько синтез географии и геопоэтики, сколько попытка представить те формы пространства, в которых мне было бы уютно или комфортно и, в данном случае, это тот предмет, который занимается телом пространства. И эта телесность-пространственность, или телесность как пространственность, с моей точки зрения, и есть суть метагеографии. Для меня этот пучок воображения является основополагающим. Мы захватываем пространство не только образами, но и собственным телом, и тело есть собственный образ пространства.


Теперь я скажу о метагеографических образах. По сути дела, мы всегда должны попытаться подняться над территорией, и этот условный «захват» является движением слова «пространство», некоей разгонкой пространства, его сгущением. Попытка увидеть с точки зрения птичьего полета, а с другой стороны, оказаться внутри этого пространства. И можно сказать так: территория – это хорошо заваренный чай на привале. Важный для любого путешественника образ.


Метагеография разворачивается как карта образов или образная карта, и развертка бытия происходит как становление, формирование тела пространства. И территория тогда – это траектория пространства, схватывающего и захватывающего самого себя – то есть, самого путешественника. Я думаю, что в метагеографии как бы шествуешь текстом, понимаемым и воображаемым как некий проектный путь или путь проекта. В сущности, это искусство метить путь сакральными текстами или какими-то нетрадиционными, играющими текстами, искрящимися и самопространственными. И такие тексты – всегда проекты не готовых, но уже прожитых, пережитых, поживших и поигравших пространств. А образ территории, с моей точки зрения, всегда сакрален.


Я скажу немного и о метагеорафическом проектировании территории. Как раз сейчас я думаю об арт-лит-проекте «Метагеографии» – во множественном числе. Я думаю о первом из подобных проектов под пока «плывущим» названием – «Путешествие-река», «Путешествие Реки», или «Река Путешествий». Есть повод – я собираюсь пройти на обычном туристическом теплоходе по Оке. Сначала это было задумано как просто отдых. Но потом я подумал, что мне лень заниматься «просто отдыхом», надо под это дело придумать какой-то проект. И вот сейчас я пытаюсь продумать этот проект.


Двигаясь на обычном корабле, ты движешься в пространстве, ты движешься в самом себе, пытаясь вообразить что-то внутри себя, что является пространством. И вот пожелание пространства, его переживание и одновременно воображение – это искусство путешествия, которое изгибается, демонстрируется, формируется вместе с изгибами, меандрами реки. И поскольку это «мета-Ока», то я должен описать человека – реку. Это не только метафора жизни, но и реальность-образ; жизнь – река и путешествие в одном пространстве-теле. А если мы задумаемся к тому же о медиапространстве и, в связи с ним, о медиафилософии, то можно сказать, что тело понимает, принимает и передаёт самого себя себе становящимся в путешествии пространством. Проблема нового времени и постмодерна состоит в том, что тело утрачено в результате очень мощного онтологического «отдаления», и его «приближение» возможно только через и сквозь пространство.


Река для меня, в данном случае, это некая увеличивающаяся точка, некое живое тело путешествия. Побережье – это может быть «кожа реки», и так далее. Иначе говоря, есть некоторые личные идентичности, которые ты обретаешь, двигаясь совместно с берегами и городами. И, по сути, ты переназываешь места. Ведь процесс путешествия – это всегда переназывание мест, которые ты умещаешь в самом себе, в согласии со своей внутренней метагеографией. Твое тело всегда хочет быть «большим»: река хочет быть морем, всякий человек хочет быть пространством. И желание пространства – это твое тело, которое хочет жить как место – и место твоего тела и есть место, которого ты пытаешься достичь. Вот, собственно, все, что я попытался продумать по тому поводу, о котором говорил Сид. Спасибо.


Рустам РАХМАТУЛЛИН: Задумался над провокационным словом «завоевание» – и понял, что мне интересно «отвоевание». Это важная разница.


Я, конечно, был ранен в начале девяностых годов распадом большой страны. Двадцатилетие движения, которое Сид называет геопоэтическим, совпадает с двадцатилетием этого распада. И не просто совпадает: рождение геопоэтического движения стало следствием распада. Повторю, речь идет не о «завоевании», а об «отвоевании». Это если хоть сколько-нибудь политизировать наш разговор.


Украинский сюжет для меня, как автора, особенно важен, как и для Сида. В частности, опыты галицийской идентичности Андруховича я воспринимал очень болезненно. Опыты этой самой «дезориентации», «развосточивания». Это характерно галицийские опыты. Потому что Галичина, безусловно, нанизана на ось «запад – восток». Рим для нее – на западе, за горами. Тогда как группа «Путевой журнал», и яснее всего это сформулировал Андрей Балдин, «нанизала» свои опыты на ось «север – юг». В этой системе координат Рим, то есть старший мир, лежит, конечно, не на западе, за горой, а на юге, за морем. Это древнерусская система координат.


Возможно ли новое отвоевание того, что было однажды отвоевано в процессе интеграции русского пространства – у Литвы, у Польши? Того, что было отвоевано в процессе интеграции всего восточно-христианского пространства – у Персии, у Турции? Возможно ли повторное отвоевание всего общерусского и общевизантийского? Отвоевание хотя бы в слове, словом? Вот что было особенно важно и интересно мне в эти двадцать лет.


В итоге для меня главным оказалось отвоевание самой Москвы. Потому что, на мой взгляд, и Москва утеряна, утеряна нами самими. Потеряна точка старта. Она нам непонятна. И я рад, что мне удалось сделать кое-что в этой точке. А размышления о Юге, об очень важном для меня Крыме, обо всей Новороссии остались у меня фрагментарными. Исключая, может быть, текст о столичной природе Севастополя.


Притом, что в группе «Путевой журнал» за юго-западный вектор как будто отвечаю я. Василий Голованов и Дмитрий Замятин поворачиваются к юго-востоку. Это очень разные миры. Поднепровье старше Поволжья, а за Карпатскими, Крымскими и Кавказскими горами, за их перевалами и вовсе начинается предыдущий, Второй и Первый, Рим, он же – предыдущий мир. Тогда как юго-восток, во всяком случае степной, до великих азиатских гор, – мир младший. В этом смысле ключевое в сегодняшнем разговоре слово «завоевание» симметрично слову «провинция», то есть пространству завоеванному, побежденному. Меня в наших исследованиях интересовало движение не столько в провинцию, сколько к метрополиям, к старшим или, по крайней мере, равным мирам. Интересовала возможность взаимодействия с этими мирами. Взаимодействия трех Римов и взаимоотношения завоеванного и отвоеванного на меже этих Римов. Столкновение слова со словом, а не слова с дословесным.


Александр ИВАНИЦКИЙ: Можно уточняющий вопрос? По поводу отвоевания у Литвы и Польши, это имеется в виду Западная Украина и Западная Белоруссия?


Рустам РАХМАТУЛЛИН: Имеются в виду территории русских княжеских земель, идентичность которых изменилась после завоевания и перехода в качестве «Ягеллоновского наследства» Польше. Имеется в виду просто интеграция Руси, которая завершилась при Екатерине. А на мой взгляд это, конечно, отвоевание – но одновременно, в той мере, в какой идентичность этих пространств изменилась за литовские века, это оказывается и завоеванием. И в этом новая сложность.


Александр ИВАНИЦКИЙ: Ну да, идентичность, в том числе этническая и языковая идентичность. В сегодняшней постимперской ситуации они уже в рамках миров других межнациональных территорий усложнены.


Рустам РАХМАТУЛЛИН: Вот это и интересно. В какой мере возможно отвоевание русского пространства, переполненного базиликальными двуколоколенными храмами? Здесь очень интересное пошаговое исследование. По сю сторону Днепра, по ту сторону Днепра. По сю сторону Збруча, по ту сторону Збруча.


Дэвид ВОНСБРО: В школе нас обучают географии, которая представляет собой в оновном совокупность цифр: высоту гор, длину рек... И разговор о геопоэтике, который сегодня происходит, это реакция, ответ на такую тенденцию.


В школе нас учили, что называется, количественным параметрам языка и ландшафта. Сейчас мы говорим о качественных параметрах, уходим от физических измерений в сторону метафизики. В английском языке есть подходящее слово «ambience», что означает «окружающая среда, обстановка». На микроуровне: если мы зайдем, например, в мечеть на Ближнем Востоке, там нет никаких украшений и изображений, только орнаменты. Можно представить себе психологический настрой человека, который выражает себя и мир через геометрию. Три дня назад в путешествии мы посетили Ферапонтов монастырь, расписанный знаменитым Дионисием и его сыновьями. Совершенно иное сознание. Таким образом, мы можем говорить о способах восприятия как о геопоэтике или метагеографии на разных уровнях.


Когда капитан Джеймс Кук прибыл с научной экспедицией в Новую Зеландию, основной его задачей было исследовать прохождение Венеры через диск Солнца и вычислить расстояние от Земли до Солнца. Планета Венера перемещалась по небосклону, как вода. И вот он прибыл в Новую Зеландию. Там женщины пели песни с мелодикой текущей воды. И «тики» – украшения, которые они носили, выглядели таким же образом: изображенные на них линии, подобные геометрическим лемнискатам, не имели ни начала, ни конца. Лишь непрерывный поток. Эта культура – некий вечный эмбрион человечества. Те же округлые самозамкнутые кривые присутствуют на татуировках маори – «моко». …Но когда капитан Кук взглянул на небо, там более ярко, чем где бы то ни было, он увидел планету Марс – мощное красное сияние в небе. Во всей жизни племен маори мы можем наблюдать противоборство воды и огня. И везде в Новой Зеландии мы ощущаем воду, влагу, даже в том, как поют птицы. И конечно, огонь в вулканах с их текущей лавой. И в землетрясениях, с их волнами земли.


Но когда капитан Кук приплыл в Австралию, он находился на парусном судне. И аборигены, занимаясь рыбной ловлей, никогда не смотрели на его корабль. Такого явления не было в их опыте, поэтому корабль для них не существовал. Можно сказать, что и капитан Кук воспринимал аборигенов аналогично. Как будто их не было. И он обозначил на карте территорию австралийского континента как terra nullius – «нейтральная зона», «страна, где нет людей», «не принадлежащая никому».


При этом аборигены и жизненные силы Австралии отличаются от того, что можно увидеть в Новой Зеландии. Свет там проникает во все и через все. Листва эвкалипта – главного дерева Австралии – висит отвесно, и потому прозрачна для солнца, не отбрасывает тени. Вот рисунок. Вы видите общее между поднимающейся от земли травой и встопорщенным хохолком какаду. В итоге, мы получаем знакомое архитектурное решение: оперный зал Сиднея. У каждого животного и птицы есть своеобразная манера держаться. Когда мы слушаем, как говорят австралийцы, то становится ясно: у них нет чрезмерно почтительного отношения ни к каким авторитетам. И очень возможно, что именно кенгуру, с их гордой вертикальной осанкой, дарят людям такую манеру поведения – крайне выраженную индивидуальность. Но с другой стороны, есть и некоторая инертность у кенгуру, в их массивной нижней части. Поэтому австралийцы не блещут избыточным энтузиазмом: «Да зачем это делать? Пусть кто-нибудь другой сделает...»


Ещё об образах территорий и живущих на них зверей. Когда мы путешествовали на север от Москвы, в лесах к северу от Ярославля я видел реальность тотемов России. На верхушке каждой ели мы наблюдали парные короткие ветки, приподнятые как орлиные крылья. Везде, куда ни посмотришь, множится образ орла, распахнувшего крылья. Но уже чуть ниже – более длинные ветви склоняются вниз за счет силы тяжести, складываясь по всей высоте дерева в подобие громоздкого конуса. Так в нижней части дерева проявляется некая тяжеловесность, и в ней узнаваем второй тотем России – медведя, символ сонливости... Эти образы орла и медведя, повторяющиеся в пространстве, не могут не влиять на сознание местного жителя. И они многое говорят о стране.


Очень важной мне кажется утверждение о том, что силы земли влияют на психологию человека. Например, вспомним Индию. Вспомним, как слон спит: стоя, переступая с ноги на ногу, словно танцуя во сне. Таковы и индусы: в их танцах, вообще во всем у них плавность, красота мгновения. Мы также видим влияние сил земли. Великий русский ученый Николай Николаевич Миклухо-Маклай интуитивно понимал геопоэтику и метагеографию. Ни от одного племени, которые он посетил и среди которых жил, он не взял никаких экспонатов, никаких артефактов. Он не селился в их деревнях, ведь иначе каково бы было его место в их иерархии? Он всегда ставил палатку за границами селений. Но при этом он составил сорок один словарь аборигенных языков. И он утверждал, что они различаются между собой так же сильно, как, например, японский и ирландский языки. Он был в какой-то степени нон-империалистом. Он входил в сферу сознания каждого человека, с которым встречался. И ему не нужны были переводчики, потому что он был способен проникнуть в локальное сознание, в ментальность, присущую данному месту.


Посмотрим на то, что сейчас представляет собой современный мир. Василий Голованов говорил о торговле как о самом простом способе завоевания земли и пространства. Безусловно, в качестве туристов мы распространяемся по планете, и это тоже своего рода современная колонизация. Неудивительно, что когда Усама бен Ладен напал на Америку, он атаковал здания ВТЦ – величайшего символа Америки. Всемирный торговый центр, который символически приравнивал свободу к возможности торговать. Безусловно, это полностью противоположно тому, о чем мы с вами говорим. Мы не хотим ни доминирования, ни гегемонии относительно других групп. Мы начнем понимать иные конфессии, иные религии исходя из того, откуда, из каких земель они родом. И их социальные системы, которые свойственны, сродственны тому или иному месту. И когда эпоха понимания наступит, мы будем искать не черты сходства между нами, а как раз черты различия. И испытывать радость от того, что различия есть. Поэтому, когда мы путешествуем или изучаем пространство, наша задача не столько в том, чтобы присваивать его, сколько в том, чтобы изучать свои переживания и опыт. И поэтому то, о чем говорил Дмитрий Замятин, мне, безусловно, очень близко. Спасибо.


Александр ЛЮСЫЙ: Я очень рад возможности участия в круглом столе. В свое время, шестнадцать лет назад, на площадке «Эссе-клуба», началось и мое приобщение к этой проблематике. И эта площадка потом была увековечена в романах Березина и, возможно, других, которых я не знаю, там проходила запомнившаяся презентация «Тачанки с юга» Голованова, и много еще чего можно вспомнить. А я там теперь, кстати, единственный, кто продолжает тянуть лямку трудовой повинности – в качестве научного сотрудника Российского института культурологии, на территории которого все это и разворачивалось тогда во внеурочное время. Отмечу очень энергичную постановку вопроса в формулировке темы нашего заседания, которую Рустам немножко сместил. Тема – «захват», а Рустам стал говорить о завоевании – отвоевании, тем самым возвращая нас в историю. Отвоевывать – это, значит, надевать доспехи, идти куда-то строем... А захват это то, что происходит мгновенно в век скоростей и современных коммуникаций, в духе дромософии Поля Вирилио, совмещающей образ и скорость. Я имею в виду не столько территориальный захват, потому что сейчас захват территорий осуществляется не военным путем. И Советский Союз распался не под ударами американской морской пехоты или ракет, а потом что был навязан другой нарратив, текст. Голливуд оказался победителем Советского Союза, а не ЦРУ и советологи, огромная масса которых не могли даже представить, что Советского Союза не будет. Таким образом, мы существуем в ситуации захвата, и это говорит о том, что ХХI век начался всерьез.


Я только что вернулся с международного симпозиума с не менее яркой, провокативной в хорошем смысле постановкой вопроса: «Россия – Польша: Империя памяти /Память империй». Память империй – сегодняшние их руины и способы их использования и разработки, а империи памяти это сетевые структуры, о которых пишут Хардт и Негри в книге «Империя», ситуационные империи, великие нарративы. Разрушение этих нарративов и ведет к разрушению наций. В то же время, само осмысление этих процессов происходит в ситуации дисциплинарного империализма, когда сами научные структуры тоже воспроизводят сетевые имперские структуры. Лингвистический поворот, экономический, а сейчас еще – постколониальные исследования, инициированные работами Эдварда Саида. «Саидизм» приобретает форму методологического колониализма по отношению к России, которую, сам-то Саид только чуть-чуть затронул, отметив, что российский ориентализм нуждается в особом подходе. А вот Эва Томпсон, в работе «Трубадуры империи», выступает против самой жанровой структуры. У нее все империалисты: Пушкин, Толстой. Конечно, они империалисты, но они рассматриваются этим автором в неисторическом контексте, им противопоставлены авторы ХХ века, например, «ироничный» Джозеф Конрад. Но у нас же есть свои антиколонизаторы, к примеру Велимир Хлебников, который считал, что русской литературе нужны не новые Толстые и Достоевские, а новые Пржевальские. И это сейчас реализуется, в современной художественной литературе, в которой формируется взгляд на мир не с точки зрения империи, а изнутри местных сообществ и территорий – Алексей Иванов или тот же Вадим Штепа.


Вот это и есть «текстуальная революция», о которой сказал Сид. Она отличается от региональных исследований на Западе тем, что каждый региональный текст, петербургский там, или сибирский, это не есть какая-то сугубо региональная точка зрения, а это попытка вывернуть всю Россию через этот текст. И в ходе этой текстуальной революции рождается новая «русская теория». Тут я так же как Сид геопоэтику, заново открыл этот термин, потому что давно уже это словосочетание использует Сергей Николаевич Зенкин, но применительно к другому виду знания, русскому формализму 1920-30-х годов. Я же считаю, что новая русская теория рождается в процессе концептуализации этих локальных текстов, причем по схеме «вызов – ответ», потому что в каждом из этих текстов возникает внутреннее напряжение между внешним («столичным») взглядом и внутренним ответом. Ну вот, петербургский текст, его создал москвич Владимир Николаевич Топоров, а содружество в основном петербургских филологов ответило ему сборником «Существует ли Петербургский текст?», мол, может он и есть, но надо еще разобраться, что это еще за текст, то есть в известном смысле структурно «провинциальная» реакция изнутри.


Игорь СИД: Это в пользу тезиса, что человечество не становится лучше. Ревность в науке не менее страшна, чем конкуренция у мафиози... Не так давно была проведена, с участием в том числе парижских ученых, конференция по крымскому тексту. Но сам создатель этой теории изначально не был приглашен. Узнав об этом, Александр Люсый с ними списался, и его пригласили задним числом. Иллюстрация к тому, что интеллектуальный продукт может кому-то показаться важнее, чем его автор.


Александр ЛЮСЫЙ: Не имея ничего против чувства ревности в принципе, я все же охарактеризовал это как Первую мировую Крымскую семантическую войну. По той причине, что возникло как бы две коалиции. С одной стороны, Антанта в лице Сорбонны, Пушкинского дома и Петербургского университета. Вторая коалиция почти буквально соответствовала классическому Тройственному союзу – Институт Лотмана при Бохумском университете (Германия), Институт Европейских культур (при РГГУ) и Таврический национальный университет, которые провели летнюю школу, задавшись, в частности, аналогичным отмеченному выше вопросом «Существует ли Крымский текст?», а я оказался в том раскладе не причем. Но (даешь текстуальную революцию!) – за мир «без аннексий и контрибуций»…


Игорь СИД: ...И между тем, все это – история современной гуманитарной мысли. Вспоминается, как в свое время Лев Рубинштейн, услышав, что в журнале «Литературное обозрение» избегают публиковать литературные распри, развел руками: «Но ведь это же и есть самое интересное!..»


Александр ИВАНИЦКИЙ: Тема сегодняшней дискуссии – освоение пространства – одна из центральных в философии Фихте. Фихтеанское осмысление «захвата» пространства отразило идейно-политическую практику как предшествующей ему, так и нынешней эпохи. Оно интересно и показательно в двух отношениях.


Прежде всего, она обнаруживает национально-историческую подоплеку той или иной философии вообще. Иными словами, интересно не то, какие ответы находит философ на поставленные им вопросы, а то, как бытие мотивирует философа ставить именно этот вопрос, в котором зачастую уже заключен ответ. Согласно Фихте, самоопределение и самовоплощение народа как «коллективного единства» происходит через освоение окружающего мира. Этот мир своего содержания изначально лишен, является бытийно и семантически «нулевым», и народ наделяет его своим содержанием, то есть, как бы продолжает себя вовне, в пространстве. Это составляет, по Фихте, содержание истории, а государство наделяется нравственным значением, поскольку именно в нем народ осознает героизм своего национального самовоплощения.


Такое наделение национальным содержанием «нулевого» пространства в философии Фихте, очевидно, имеет прусские корни. С одной стороны, Пруссия, с ее плоским рельефом и весьма бедной, в сравнении с остальной Германией, природой стала местом рождения и утверждения доктрины героического строительства и поддержки государства «с нуля», вопреки природе и обстоятельствам, а не благодаря им. С другой стороны, Пруссия исторически наследовала Тевтонскому Ордену. А для крестоносцев осваиваемые территории нынешней Литвы, Латвии и северо-восточной Польши были «нулевыми» не только в природном, но и в конфессиональном и в национальном смысле, поскольку населены не немцами и не христианами. Идейный пафос «натиска на восток» («Дранг нах остен») как каждодневного общенационального подвига состоял именно в превращении пространства как некоего «ничто» в «нечто», а затем во «все». Освоение пространства означало, по сути, его «творение». Поэтому можно сказать, что Фихте в своей философии освоения пространства отчасти мифологизирует прусскую историю и апологизирует прусскую социокультурную доктрину.


Во-вторых, объединение исторической Германии и превращении ее в империю именно вокруг относительно «новой» Пруссии типологически весьма схоже с петровским преобразованием России. Для Петра безоговорочным и безальтернативным образцом создаваемого им имперски-унитарного государства была военно-бюрократическая Прусская марка. При этом заново объединив историческую Россию вокруг Петербурга, построенного в заново освоенном «нулевом» пространстве финских болот, Петр отчасти предвосхитил политическое будущее самой Пруссии. В 1871 году, спустя ровно полтора века после создание Петром новой, «петербургской» империи (1721) вокруг «новой» Пруссии создалась Германская империя. В этом плане Петербург исторически и типологически не только наследовал Берлину, но и предшествовал ему.


Именно отраженный Фихте «прусско-петровский» пафос освоения своего и чужого пространства лежал в основе соответствующей советской идеологии и практики, начиная с Беломорканала и кончая целиной. Обобщено это было строкой Маяковского: «Надо мир сначала переделать; / Переделав – можно воспевать». А мировая практика строительства новых столиц в заново освоенных собственных землях, будь то Бразилиа или Астана, говорит о действенности фихтевской идеи социальной «конкисты».


Алексей ЗАМЯТИН: У меня есть ощущение, что сегодняшнее двадцатилетие этого движения, это действительно завершение определенного цикла... Есть внешние подтверждения того, что этот цикл пройден: для меня это три ключевых книги, вышедшие как раз в конце этого двадцатилетия. Это книга «Метафизика столицы» Рустама Рахматуллина, это книга «Протяжение точки» Андрея Балдина и книга «В сердце воздуха» Дмитрия Замятина. То есть, фактически, все эти книги писались в течение двадцати лет, и они подводят итог этому периоду. Для меня это тоже некий итог, потому что в августе 1992 года я написал свой маленький текст, который назвался «Метафизика Симбирска». Он был дважды опубликован, и я как бы остался на этом же уровне, 1992 года. И сейчас, снова занявшись тем же самым, я чувствую, что мне придется начинать новый цикл. То двадцатилетие просто выпало. Это первая часть того, что я хотел сказать.


Второе, это мой нынешний опыт, который только начался. Заявленные в теме сегодняшнего круглого стола арт-проекты, захватывающие пространство – это именно то, чем я сейчас занимаюсь. А именно, парком Никола-Ленивец – и прежде всего тем, что делал Николай Полисский. Его работа кажется мне уникальной – причем, наверное, для всего мира. Дело не в том, что Полисский занимается лэнд-артом. Он проделал социальный опыт, который не проделывал до него никто. Если кто-то и пытался, то неудачно. Полисский втянул в свои арт-эксперименты местное население. Фактически, жители окрестных деревень стали его соавторами.


Важно еще и другое. Полисский, живя в определенном ландшафте, занялся тем, о чем говорит Дмитрий Замятин – «разгонкой пространства». То есть начал это пространство, фактически, проявлять. Будучи метафизиком, Полисский сам не пишет текстов. Но помимо собственно его объектов, крайне интересны и его рассуждения, в интервью по поводу одного из основных мест этого ландшафта: слияние реки Угры с ее притоком. Он воспринимает его как воронку пространства. Вот в этой воронке Полисский сделал последовательно несколько проектов. Потом проекты либо самоуничтожались, либо уничтожались им самим с помощью Германа Виноградова. Главное, что все его объекты крупные, даже можно сказать – гигантские, то есть речь идет о десятках метров. Самый высокий объект Полисского – это «Медиа-башня», высотой с советский девятиэтажный дом. Интересны рассуждения о величине этих объектов. Все эти объекты воспринимаются с горы, на которой стоит Троицкая церковь, как маленькие по размеру. И только когда спускаешься и подходишь к такому объекту, видишь, что это объект гигантский. Сам он поясняет: «Я мелкого не делаю». Вот эта вот игра с измерениями, игра с пространством, она характерна для одного из ключевых мест Николы-Ленивца.


Александр МАРКОВ: Чем мне отрадна геопоэтика, и все то, что здесь происходит? Прежде всего тем, что мы расстаемся с просвещенческим проектом путешествия как своего рода присвоения пространства, причем разрушающего любую искренность. Просвещенческое путешествие произвело все то, что мы видим вокруг себя в индустрии массовой культуры, в индустрии развлечений и так далее. Его можно обозначить как подгонку человеческих чувств и человеческих мыслей под готовый результат.


Собственно, европейский путешественник, путешественник просвещенный, путешественник, скажем, второй половины ХIХ века, или первой половины ХIХ должен был все увидеть, все искренне принять, но именно для того, чтобы горизонтом этого искреннего принятия стала его дальнейшая неискренность. То, что он потом будет использовать в своей повседневной работе, все впечатления и воспоминания, уже не отличаются искренностью. Ведь всё это связано только с переустройством его коммуникативных стратегий, а не с моментом открытия. Благодаря новому путешествию человек изучит новые языки, новые страны; но потом будет использовать их исключительно для поддержания прагматических целей. Поэтому я и говорю, что индустрия массовой культуры, рекламы, выросла из европейского просвещенческого проекта путешествия.


И вот мы видим прямо противоположное движение, внимание к ландшафтам, внимание к поэтике самого места, при котором наши впечатления потом не перерабатываются, а всякий раз заново проживаются. Не нужно возвращаться на то же самое место, чтобы заново испытать те же самые чувства.


Просвещенческий проект путешествия подразумевал, что чувства воскрешаются, только когда мы возвращаемся на то же самое место: в любезное отечество или в некогда виденный край. А теперь можно здесь и сейчас возродить петербургский текст, крымский текст, текст австралийских аборигенов и так далее. Для этого не нужно становиться полностью притворщиком, чтобы в момент искренности постичь утраченное чувство благодаря реальному присутствию «на месте»: символически отрешившись от этого притворства, вернувшись на место обоснования любых субъективных символов. То есть в прежнем проекте социальной жизни, городской жизни в маске был противовес естественной жизни, и вечному возвращению шел навстречу новый небывалый проект, нужно было «вернуться», чтобы «ожить». А пока ты не вернулся, ты под властью собственного притворства.


Геопоэтика освобождает нас от необходимости всякий раз, что называется, «припадать к корням», возвращаться в деревню для того, что бы освободиться от городской неискренности. Мы можем быть искренними прямо сейчас.


Во-вторых, геопоэтика открывает возможность изучения того, что можно назвать руинами утопии. Мы много утопий изучаем в школе, в школьных учебниках мы узнаем о Томасе Море, Кампанелле, о коммунистических утопиях и так далее, и видим на самом деле, сколько руин вполне реализованных утопий у нас есть. Это могут быть и старообрядческие деревни русского Севера, и жизнь поморов, своеобразный поморский коммунизм; это могут советские бытовые проекты, которые порой анекдотически напоминают проективные утопии итальянского Возрождения. Все обращают внимание на советский конструктивизм, но даже архитектура позднесоветских колхозов часто наивно копирует какой-либо дворец. Дом культуры с садиком – не что иное, как проект итальянского палаццо, но перенесенный в очень поздние и не очень уместные формы.


По сути дела, можно начертить карту и России и всего мира как карту Утопий и Антиутопий прошлого. И количество утопий будет не меньше чем количество городов и поселков. Нужно картографировать утопии: что из себя представлял такой-то город в купеческое время, что он из себя представлял в раннесоветское время, где было поселение сектантов, старообрядцев и так далее.


Подобное исследование в общем-то вполне реализовавшихся утопий во многом освободит нас от порочного круга масштабного утопического мышления, от масштабной попытки чисто языковыми, чисто дискурсивными средствами освободиться от утопии. Потому что практически все освобождение от утопии, скажем, во времена перестройки, шло исключительно через дискурсивные средства, через попытку присвоить дискурс теми, кто первыми столкнулся с утопиями прошлого как актуальными утопиями. Это были попытки заново, что называется, написать на языке Андрея Платонова и, тем самым, освободиться от утопизма; несмотря на то, что Платонов был не только антиутопистом, но и утопистом до конца дней своей жизни.


И, наконец, третье, это то, что одна из особенностей российской истории – это очень странная колонизация и Востока, и Запада. Колонизация без учреждения социального порядка. То есть, Россия действительно сохраняла существующий социальный порядок; известно, насколько гуманнее были русские покорения Сибири и Дальнего Востока, чем колонизация Нового Света. Но, тем не менее, не было учреждения политического порядка, за редкими исключениями, вроде Касимовского ханства, вроде некоторого утверждения и развития Азиатских республик в первые годы советской власти.


Геопоэтика позволяет осознать новую миссию России как создание новых форм социального и политического порядка. Много кто говорил о российской отзывчивости, вслед за Достоевским, но каково социально-политическое наполнение этой формулы-мотто? Россия называется федерацией, то есть именует себя уникальной политической формой. Можем ли мы быть миротворцами, предлагая новый федеративный проект? Быть миротворцами в других концах земли, скажем, предложив Афганистану чему-то научиться у нашего федерализма? Можем ли мы противопоставить, скажем, колониальным, ориенталистским программам некоторую программу исключительно русского федерализма, русской уникальной политической формы, конкурируя с США в демократической миссии? Вот эти вопросы, я думаю, будут все острее вставать в ближайшие десять – двадцать лет, и геопоэтика внесет вклад в их решение.


Игорь СИД: Я рад, что провокативная формулировка темы дискуссии сыграла свою роль. Попробую подвести некоторые итоги... Над тем, что произнесено сегодня участниками, экспертами по литературно-географической проблематике, предстоит еще размышлять и спорить, и думаю, это только начало нового диалога. «Пространство как сознающее поле» в формулировке Андрея Балдина – и «новое осознание пространства без границ» Василия Голованова; «взгляд на территорию с точки зрения птичьего полета» Дмитрия Замятина – и «отвоевание территории словом» Рустама Рахматуллина; идея «изучения руин утопий и антиутопий» от Александра Маркова – и размышления Алексея Замятина над арт-экспериментами с пространством...


Согласен с тезисом Александра Морозова о необходимости создания (воссоздания) в России территориального самосознания, нового поиска метафизики земель, и добавлю, что эту задачу также можно рассматривать как разновидность «захвата». «Захват» собственной территории (или «отвоевание», в терминологии Рахматуллина), освоение ее заново – не как почва для сепаратизма, а как компенсация того отчуждения населения от территории, а заодно от ее мифологии и метафизики, которое сложилось в России в результате социально-политических катастроф XX века. Перефразируя старые клише о захвате власти: «Как народу взять миф в свои руки?..»


Откликаясь на критическое замечание Василия Голованова – о том, что сейчас не время говорить о «захвате» и не стоит подходить к территориям как к нефтяным запасам, хочу подчеркнуть точность данного сравнения, но при этом не согласиться по существу. Некоторое время назад, в результате дискуссии о фестивалях и прочих арт-проектах, завязанных на территориальную мифологию, возникла устойчивая аналогия между локальным мифом – например, именем какого-то давнего местного классика, «гения места», в честь которого назван проект – и нефтяным месторождением. Имя придает месту определенную энергетику (метафизическую, разумеется), которой могут пользоваться кураторы, направлять ее на проект. Но если при этом в проект не вкладывать дополнительное креативное начало, не привлекать новых, живых классиков – современных мифотворцев, чье участие восполняло бы эту энергетику, то рано или поздно она будет разрушена, растрачена. Что, по сути, равносильно исчерпанию нефтяной скважины.


Это все к тому, что миф, в том числе территориальный – огромная ценность. Крайне важный ресурс. Ресурс, в отличие от нефти, восполнимый, но лишь при определенных условиях. Мифогенез, мифотворчество, технологии управления мифом – вот о чем следует заботиться и о чем размышлять.


Существуют примеры, можно сказать, хрестоматийные, как арт-проект менял мифологию города или региона. Классический образец – это немецкий город Кассель, который до середины ХХ века не выделялся особенно на мировой культурной карте. Но с 1955 года там проводилась каждые 5 лет всемирная художественная выставка «Documenta». И этот грандиозный проект едва ли не с первого раза превратил город в мировую арт-столицу. Постепенно и бизнес стал стягиваться туда, и уже политики едут туда на какие-то важные встречи. Так территориальное мифотворчество, вооруженное художественной мыслью, может влиять на территорию, изменять ее.


К примеру интеграции арт-проекта в природный ландшафт, приведенному Алексеем Замятиным, я добавил бы другой, в чем-то ему диаметральный – первую в России загородную арт-резиденцию «Гридчинхолл» в селе Дмитровское. Это арт-центр с выставочными залами и мастерскими, но органично вписанный в деревенский пейзаж ближнего Подмосковья. Пространство галереи – урбанистическое, футуристическое – отделено от окружающего ландшафта, пространство которого не нарушается. По сути, «Гридчинхолл» – микромодель поляризованной биосферы, в терминологии Бориса Родомана. И есть ещё интересный момент. При строительстве были найдены предметы кузнечного ремесла конца XIX века, и эта утварь старинной кузницы там теперь соседствует с новым искусством. Оказывается, арт-проект, как и путешествие, и текст, может захватывать не только пространство, но и время. Анклав contemporary art, врастающий в сельскую местность и одновременно – вглубь российской истории. Такой, в терминологии Андрея Балдина, «конквистадорский» художественный опыт.


А по поводу преображения ландшафта в результате «захвата» его искусством, того, что Алексей Замятин назвал термином «лэнд-арт», – я бы упомянул здесь опыты Боспорского форума по окультуриванию пустынного пейзажа острова Тузла. Помимо прочего, там была создана километровая надпись «Look to the heavens» («Смотри в небеса») – инсталляция Ростислава Егорова, которую запечатлел спутник NASA. Акции такого масштаба мы называли «циклопический жест». Гораздо позже этих геопоэтических экспериментов начались уже чисто геополитические игры вокруг Тузлы. И не исключено, что ответственность за это лежит на нас тоже: мы ведь сделали остров более заметным для политиков... А в центре города Керчь нами был насыпан, и заполнялся «творческими талисманами» участников форума псевдоскифский курган, который должен был создать небольшое, но сакральное пространство нового типа.


Александр ЛЮСЫЙ: Но он ведь был потом разграблен?


Игорь СИД: Да. Сперва нас обвиняли в том, что эта геопоэтика «слишком прикладная», что мы портим ландшафт. Но мы специально подобрали для кургана так называемые «отвалы Толстикова» (фамилия руководителя археологической экспедиции) – попросту говоря, на кучи просеянного античного мусора. Василий Аксенов бросил в этот маленький, трехметровый курган свою ручку, которой он дописывал когда-то свой знаменитый роман «Остров Крым». И буквально через пару недель курган был кем-то раскопан. С тех пор в Керчи мы периодически слышали о разных людях – якобы обладателях аксеновского Parker`а, а курган каждый год разрывают все сильнее. И хотя сейчас от него почти ничего не осталось, зато самим фактом разграбления, я полагаю, он подтвердил свою аутентичность. Даже если курган задуман как фальшивый, после разграбления он становится подлинной гробницей...


Приблизительно так, вкратце. Если ни у кого нет возражений или дополнений, я бы предложил нашу дискуссию завершить. Спасибо всем, кто принял в ней участие.


Russian Journal

Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе