Набоков сходит со своего трона. Коронованный либеральными обожателями, поставленный высоко над советской литературой, он тихо отплывает от нашего берега вместе со своим особенным синтаксисом. Он снова становится эмигрантом, и его творчество снова выглядит чем-то бесконечно чужим.
Трагедия открывает глаза. Она возвращает имена тех, с кем мы связаны единством судьбы, и заставляет трезво взглянуть на тех, кто прыгал клопами по иностранным диванам. Ты вдруг видишь, что изысканная литература насквозь лицемерна и таит в себе зло и что чистое искусство, усыпляя души, намного превосходит напалм. Возможно, для этого трагедия и была послана – чтобы никогда больше так по-детски не попадаться, вознося стилистические красоты над смыслами.
Период царства Набокова оставил крайне неприятный осадок, какой всегда оставляет обман.
Тебе был вполне симпатичен рассказчик, тонкий, влюблённый в Пушкина и Гоголя эмигрант с аристократическими корнями. Ты полюбил его слог. Ты видел в нём истинного интеллигента, лишённого суеты, наделённого трудолюбием и имеющего абсолютное представление об этических рамках. Казалось, такой человек никогда не уронит себя – не опустится до жалких приёмов. Надышавшись воздухом чистой литературы, он произнесёт нечто важное. Ведь критика режимов и революций предполагает философскую высоту.
Когда сын Набокова опустошил все коробки со своим законным наследством, выяснилось, что великий писатель, исписав бездну бумаги, умудрился не сказать ничего. Мир, созданный в его книгах, оказался исключительно миром блёсток и карикатур. Набоков минус стиль равнялся нулю. Он оказался голым королём, который ещё и охотно влез в грязь, заявив, что чистое искусство имеет на это право. Оказалось, что его чувство свободы основано на банальнейшей, постыдной идее, роднящей его с де Садом. В его закатном творчестве проявилось очевидное презрение к человеку, которому он высокомерно бросал свои сочинения. И это многое объяснило в его былом творчестве, казалось, шагающем от победы к победе.
Сегодня, скользя взглядом по корешкам набоковских книг, ясно осознаёшь: в этом нет ни единой подлинной ноты. Здесь всё – имитация, здесь всюду – расчёт и угадывание.
Его ранний, исполненный стилистической свежести роман «Король, дама, валет» – вещь показательная. Там кроткий провинциал садится в поезд и катит в Берлин. Музыка слов бесподобна. Не думаю, что кому-либо по силам тягаться с Набоковым в надежде затмить его языковое звучание. Однако книга восхищает ровно до того момента, когда писатель начинает интриговать. С этой страницы ты погружаешься в кропотливое описание заговора и несостоявшегося убийства, постепенно с ужасом осознавая цель автора, завлекающего солидного покупателя романом, изящным и интригующим.
Но ключом к Набокову служит, конечно, «Дар». В этой книге он отражается ясно. Здесь предъявляется символ ненависти, оттачивается метод и предвосхищается путь.
«Дар» отличает прежде всего карикатура на Чернышевского. Глава о нём – остров в море цветастой и пустой писанины. Набоков усердно пытается вызвать отвращение к Чернышевскому. Он лезет в его частную жизнь, как вор в распахнутое окно. Он ищет, чем бы тут поживиться. (Эта страсть перемывать косточки и жевать сплетни – отличительная черта русского зарубежья.) Он смакует забытый дневник, находя в нём массу пикантного, и перечисляет все гадости, о классике сказанные. Мы узнаём массу безумно важного: как Чернышевский сидел в сортире, чем он страдал и как нелепо питался. Точно подсчитаны измены жены. Всё пронумеровано и слито в книгу. Ничего не упущено.
Эпатажная глава так гадка, что сострадание к герою в финале звучит бесконечно фальшиво. Опережая критику, Набоков сочиняет ряд бледных рецензий, в которых ругают автора, но при этом отмечают его остроумие и талант.
Набоков не только самоутверждается в этой мазне. Он хочет раздавить русского разночинца, виновника своих бед. Он издевается над нелепой гражданской нотой и надеждами на то, что чернь способна взлететь. Чернь способна лишь грабить. Восставший народ не торопится окрыляться и созидать рай. Он спешит к семейному сейфу под предводительством лакея-предателя. В этом набоковское понимание революции.
Объективность мало тревожит автора «Дара». Его не волнует то, что Чернышевский демонстративно отказался от литературности, от эффектных приёмов. Этим признанием просто открывается «Что делать?». Его не волнует то, что это фигура трагическая и в утопии Чернышевского криком кричит человечность. Его не волнует то, что столь куцее понимание революции опровергают крестьянские отроки, прущие в размотанных портянках на белые пулемёты, и женщины-агитаторы, расстрелянные в Одессе вежливыми французами.
Набоков трагедию Чернышевского пытается снять, утопии высмеять, а до понимания революции ему вообще дела нет никакого. Ему нужно долбануть, «трахнуть хорошенько» – так чтобы имя его прозвучало, да ещё всей гадине разночинской аукнулось.
Чернышевский для Набокова – это суровый жрец опасной мечты, звонарь, вызванивающий революцию. Он назначен виновным за то, что произошло: за то, что нет больше дома в солнечной Выре, нет прозрачного леса и душки-помещика, живущего по соседству. Почему-то именно Чернышевский, а не Мор, Кампанелла, Руссо, Сен-Симон или Фурье, во всём этом повинен. Именно Чернышевский с его скромной утопией должен отдуваться за всех.
Философ вообще много чем провинился. Он ведь ещё и отъявленный враг чистого искусства, того самого, которому всецело предан Набоков.
Чернышевский в «Даре» – это жалкий, вздорный старик, чьи взгляды убоги. Читателю ничего толком не объясняется. Просто рисуется карикатура, производится изящный плевок.
При таком подходе получается не повесть, не книга в книге. Выходит акт инвентаризации, список уродств, упорно раздуваемых и совершенно неочевидных. И автором этого чудно выписанного и стыдного сочинения ну никак не может оказаться главный герой «Дара», этот робкий романтик. Это варганил зрелый хищник, изголодавшийся по признанию. Точное понимание целей – вот что выдаёт данный сосредоточенно-беспощадный стиль и грязные технологии успеха, которые в итоге вознесут Набокова на вершину мировой славы.
Он будет шагать к своей цели – шагать через стыд, через ясное осознание того, что, испачкавшись, теряешь моральное право на осуждение режимов и революций. Описав в звонких рифмах акт мастурбации, пропев песню о педофиле, увлёкшись «эротиадой», ты заявляешь о себе как о торговце, продающем эстетический эпатаж, и можешь отстаивать лишь одно право – право уподобиться зверю. Ты можешь кричать лишь о том, что всякий режим, не позволяющий тебе обрасти шерстью, ужасен.
Направляясь во двор с рукописью «Лолиты», приговорённой к сожжению, и поворачивая назад, Набоков будет что-то в себе доламывать. Он будет дотаптывать в себе русского интеллигента, глушить его голос, его раздражающее ворчание. Он будет чувствовать на себе тяжёлый взгляд классиков и отстреливаться иронией и издёвкой. Он будет вполне понимать, что содержание в литературе неотменяемо, и будет неустанно заполнять пустоту своих книг облаком блёсток, невыносимой детализацией, и это разовьётся в полноценный невроз.
Есть ингредиент, за вычетом которого нет литературы. И этот ингредиент – глубина. И сколько бы автор ни вливал в свою книгу изысканности, всё равно создаваемый текст остаётся чем-то не вполне достойным человеческого ума.
Отмахиваясь от этого обстоятельства, Набоков примет позу и начнёт нести агрессивную чушь, и чем больше слов он произнесёт, тем очевиднее будет шаткость его позиции.
Его лекции по литературе поверхностны и лукавы. Видно, как он вбивает в юные головы чисто эстетские установки. Видно, как он постоянно оправдывает и утверждает себя.
Его удары по Достоевскому показательны. Набоков нападает на него с тем остервенением, с каким дефицит мысли нападает на бездну сознания. Он ополчается на то, что от него скрыто. На то, во что он не желает вникать. Скучно всё это, господа, да и утянет ещё, чего доброго, в такие дебри, из которых не выберешься, – где нагрузят сознание, оживят чувство долга, изменят мировоззрение и отнимут покой. Зачем это нам, пламенным энтомологам? Бежать от этого, отстреливаясь залпами бронебойной иронии!
«Всё это изложено достаточно путано и туманно, и нам ни к чему погружаться в этот туман», – так «разоблачается» Достоевский. И как-то неловко становится за разоблачителя, уходящего от серьёзного обсуждения, соря?щего мелочью и упрекающего автора былого столетия за его стиль.
Иногда Набоков даёт понять, что философски подкован, бросаясь словечками типа «гегелевская триада» или упоминая вскользь Фейербаха. Но отчётливо видно, что эта область знаний для него – ненужный, противный своей заумью, своим вечным поиском мир. Он отмахивается от него, прячась за удобную формулу: «Искусство должно не заставлять думать, а заставлять трепетать». И этой мантрой отвращает читательскую паству от мыслящей литературы (по нему – «дребедени»), призывая: не думайте, наслаждайтесь, впадайте в трепет от слов! Он нападает на мысль, которая всегда очаровывала и питала искусство, на ту самую мысль, которой изливается жизнь.
Нападки Набокова на Достоевского – это критика органиста флейтистом. Мощь акустики, масштаб замыслов, очевидный метафизический драйв – вся эта нависшая громада пугает, бесит своей серьёзностью, своим взыванием к сложности, вере и состраданию. Всё это заглушает твой трепетный перелив, вселяя чувство ничтожности. Поэтому Набоков не спорит с сумрачным классиком, а пытается отменить его, «развенчать». Неслучайно рвал его книги перед студентами. Для него философия Достоевского – лишь бред разгорячённого и явно нездорового разума. Его доводы смехотворны. Он лупит по слабым местам Достоевского, которые всем видны и которые ему живой читатель прощает, при этом почти не упоминая о сильных. Просто нет никакого такого явления в литературе, никакого феномена. Нет бездны человеческого сознания, нет великой драмы души. Есть сплав безмерной сентиментальности и детектива, почерпнутых из западной литературы. И всё. И это утверждает интеллектуал. Тянет ответить: иди-ка ты лучше, барин, лови своих бабочек.
Набоков всегда чурался типичности, но оказался типичен. Его взгляд на искусство – это позиция типичного аристократа, которую никакие мировые катаклизмы не способны поколебать. Это надменное ледяное спокойствие, иногда взрываемое воспоминанием о том, что шелестящий рай безвозвратно утерян, изгажен денщиками и коридорными.
В редкие минуты Набоков выходит из равновесия – когда вспоминает о большевиках. Он, конечно, слишком умён, чтобы негодовать от имени класса изгнанных феодалов. Поэтому бьёт другим. Он тонко бросает: вы материальны, вы строите мещанское общество. Это справедливый упрёк, и Набоков в итоге оказался провидцем. Но ведь так было не сразу. Перед тем как расплескаться по карте мещанским болотом, этот ненавистный, осмеянный им режим воссоздал Россию в невиданном доселе величии, сохранил народ и выиграл войну с фашизмом – то есть сделал всё, чтобы Набокова было кому читать.
Хорошо бы об этом помнить всем, даже тем, кто, послал всё к далёкой матери и обрёл своё счастье в искусстве петь.
Сегодня ясно осознаёшь, что именно отсутствие содержания и сделало Набокова Набоковым. Он целиком растворился в изяществе, всю творческую энергию направив на извлечение звуков. Звуком, нотой он в итоге и стал. Если бы содержание было, это был бы другой писатель, возможно, явивший миру что-то абсолютно неслыханное. Но вышло иначе. Вместо подлинной драмы и глубины явлен был симулякр – светлая ностальгия по ушедшей России, запечатлённой детским сознанием, эта чрезвычайно удобная ниша мировоззрения, позволяющая рисовать себя кем-то и не вдаваться в дискуссии. А под занавес к привычному негодованию по поводу русских революционеров прибавился свод торжественных PR-принципов, салютующих новой родине и звучащих, как текст присяги.
Сегодня, читая Набокова, ловишь себя на мысли, что даром теряешь время. Тебя быстро усыпляет журчание его текста, текущего неторопливым потоком и начисто лишённого смысла. Ты вполне понимаешь, что стояло за его коронацией. Набоковым, его высотами стиля и звонкими оплеухами классикам долбали не только по советскому хилиазму. Он оказался идеальной машиной оглупления, крайне важной для нового, постмодернистского общества. Неслучайно постмодернисты смотрят на него, как на бога.
Набоков мечтал увидеть Россию, где издан «Дар». Он не дожил до этого счастья, но нам вполне повезло. Мы увидели страну, где погасли звёзды и просветлённая, обладающая безупречным вкусом элита обнажила клыки. В этой стране восславили всех, кто тащил в культуру Танатос и от кого культура защищалась с помощью советских властей, действующих то мудро, то тупо.
Эта страна отвела своё культурное поле под мусорный полигон. Она увлеклась магазинами, отринула смыслы и исполнилась высокомерной, презрительной, неслыханной пустоты. В пропаганду этой пустоты включилась вся продвинутая тусовка. Целая орава творцов с антисоветской ржачкой, с полными ртами танатальных стихов, с эпатажем и гимнами эстетизму впряглась в процесс и потащила страну, созданную огнём истории, в холод и лёд, в энтропию и гибель.
Они уже почти победили, почти сковали всё льдом, когда что-то произошло. Негромкая, беспафосная мелодия вдруг воскресила память о тех, кто воевал и любил, и живые слова сквозь толщу цинизма и карнавального гама пробились к сердцам из потрёпанных книг. И зашатались хрустальные троны, и повеяло кострами весны.
Валерий РОКОТОВ
Литературная газета