Если бы он знал…

Чехов сам отмерил срок своей литературной известности. В одном из писем он обронил: «…Меня будут помнить лет семь». Выходит, что как писатель он должен был умереть в 1911-м году. Это не случилось ни через 7, ни через 27, ни через 77 лет.

Это уже не случится никогда, как стало понятно особенно отчетливо в эти юбилейные дни.

Его ставят, его славят, его интерпретируют. Более того, его экранизируют и, стало быть, опять переобдумывают. А что еще покойному классику надобно от здравствующих потомков…

Во всяком случае, «об забыть» этого классика и речи быть не может.

Наконец, к его услугам – самая скорая и самая вездесущая машина времени марки «Тиви». За неделю она успела объехать жизнь юбиляра, как вдоль, так и поперек («Доктор Чехов. Рецепт бессмертия», «Чехов. Неопубликованная жизнь», «Доктор Чехов. Жестокий диагноз»).

Через лобовое стекло телеэкрана мы отсмотрели несколько киноэкранизаций по мотивам его рассказов и пьес, была показана давняя запись «Моей жизни» в исполнении Олега и Михаила Ефремовых. И еще далеко не вечер. В ближайшее время можно будет увидеть телеверсии чеховских спектаклей Камы Гинкаса – «Монах» и «Скрипка Ротшильда». Будет вечер во МХАТе имени Чехова, посвященный юбилею Чехова. И т.д.

Среди этих и прочих юбилейных приношений юбиляру я бы отличил цикл программ Анатолия Смелянского «Живешь в таком климате».

Название – строка из письма Антона Павловича жене. Читается строка расширительно: «климат» здесь нечто большее, чем погода. Это вечность и это умонастроение, что прикреплено к повседневности быта. О чем и речь в его пьесах.
Многие задавались и задаются вопросом, отчего великий беллетрист не оставил нам ни одного романа, как то было заведено в ХIХ веке среди крупных писателей. Почему он, последний из могикан великой русской литературы, не заключил свой душевный опыт, свои духовные искания и испытания, свои исторические предчувствия в эпическую раму, наподобие той, чем стали для Толстого «Война и мир», для Достоевского - «Братья Карамазовы», для Тургенева - «Отцы и дети». Все рассказики, несколько повестей и вот эти пять пьес, что не сходят со сцен российских и зарубежных театров. А до романа дело так и не дошло…

Смелянский сосредоточился на пьесах и стало понятно, что они и образуют тот самый итоговый роман Антона Павловича Чехова, по поводу отсутствия которого грустили читатели сто лет назад, по поводу чего сокрушаемся мы сегодня.
Оказалось, что не надо грустить и сокрушаться. Надо просто всмотреться, вчитаться в его пьесы. Так, как это сделал Анатолий Смелянский в своем телевизионном цикле.

***
Именно в этом случае открывается «даль свободного романа». И приходит понимание, почему новеллист Чехов становится Чеховым-драматургом.

Во всяком случае, не из жажды рукоплесканий, славы и всевозможных внешних, непосредственных знаков внимания публики, то есть всего того, что недоступно кабинетному сочинителю, имеющего дело только с журнальными и книжными издателями.

В прозе он более всего настаивал на нейтральности своей авторской позиции, на неприметности присутствия в тексте образа Автора. И в своих «рассказиках» он достиг очевидных успехов в этом направлении. И немалых. Так что восхищал и смущал своих читателей одновременно. В «Злоумышленнике» комично выглядят и мужичонка Денис, отвинчивающий гайки с рельс, и судебный следователь, который никак не может втолковать вред этой затеи нечаянному «диверсанту». А где Автор? А что он думает? А как быть и что делать с двумя несовместными мирами? Несовместными в первую очередь не по социальным укладам, а по ментальным устройствам…

Тоже самое и в «Беззащитном существе». Жена приболевшего мелкого чиновника Щукина никак не может взять в толк разницу между государственным учреждением и частным, коммерческим банком. Служащий этого банка бессилен ей объяснить разницу. Конфликт непримиримый, а рассказчик перед лицом двоемирия опять вроде бы в стороне. Хотя последняя фраза выдает его отношение: «Приходила она и на другой день». Есть в ней какая-никакая оценка: дама-то склочница, сделавшая свое непонимание средством.

Драматургическая форма для «сторонней позиции» автора более приспособлена, более естественна. Пьесы Чехова современники называли «пьесами для чтения». Прежде всего, потому, напоминает Смелянский, что они противоречили «условиям традиционного театра». Чтобы они появились на сцене, пришлось театру перемениться – ему пришлось, как мы теперь знаем, стать режиссерским театром.

Автор цикла об этом говорит в связи с провалом первой постановки «Чайки». Но это – история. Это вчерашний день и культуры и цивилизации.

Есть в его телевизионном эссе мотив вполне актуальный, если не сказать, злободневный. Особенно в контексте сегодняшнего дня, когда общество так волнуется по поводу ускользающей морали, исчезновения моральных авторитетов, дискредитации миссии учительства. Сериал «Школа» особенно возбудил публику.

***

Чехов на рубеже веков, как никто из его современников, прочувствовал глубину цивилизационного кризиса на пороге ХХ века. Он почувствовал, что свет не сошелся клином на социально-общественном устройстве мира. И не в том дело, что одни люди более образованы, другие – менее, что одни более моральны, другие – менее. Он ощутил разлад на более глубоком уровне и до конца и максимально объективно смог его выразить в своих пьесах.

Невиданная прежде художественная объективность, как дает нам понять Смелянский, стала преградой для понимания автора «Чайки», «Трех сестер» многими современниками. В том числе и великими. Автор напоминает о недоумении Толстого по поводу конфликта в «Дяде Ване»: сидят, мол, два господина в глуши, обделенные вниманием дам; так что за драма – ну, навестил бы в деревне один Алену, другой – Матрену. И нечего приставать к чужой жене. В конце концов, это аморально.

Были и другие аналогичные претензии. Они процитированы Смелянским. Например, к «Трем сестрам»: купите им билеты до Москвы и пусть катятся.

Ироничный Мандельштам, не принимавший чеховскую драматургию с ее жесткой объективностью, тем не менее схватил суть самого сущностного конфликта: «Люди живут и не могут разъехаться». И его же приговор чеховскому миру – «мелкопаспортная галиматья».

До него осерчал на Чехова поэт Иннокентий Анненский. «После великой русской литературы, где мы рубили вековые деревья с Толстым, и вязли в болотах мировоззренческих идей вместе с Достоевским, что нам делать в чеховском палисаднике».

«Мы пишем жизнь такой, какой она есть, а дальше – ни тпру, ни ну…»

Дело, однако, не в том, что масштабные коллизии измельчали, выдохлись, разрешились. Дело в том, что дала о себе знать другая более глубинная коллизия. А именно: между «мелкопаспортным человеком» и Вечностью. Вот вся она – в подтексте всех чеховских пьес. Да и в тексте тоже. Например, в финале «Трех сестер», где через запятую звучат реплики.

Одна возвышенная, обращенная к Будущему: «Если бы знать… Если бы знать…». Другая – тихое чебутыкинское бормотание: «Тарарабумбия, сижу на тумбе я».

Смелянский замечает, что даже большие режиссеры не решались поставить в один ряд эти разновысокие мироощущения. «Мелкопаспортного человека» Чебутыкина с его «галиматьей» про тумбу приходилось вычеркивать.

…А мы до сих пор удивляемся, как просто в ХХ веке оказалось «вычеркнуть» из жизни миллионы дядей вань и несколько сотен шопенгауров.

***

В наше время уже никто не ставит в вину Чехову, что он не имел твердого мировоззрения, отказывался от миссии мессии, от моральных оценок, от учительского сана. Последний, кто не удержался от этого укора, был Александр Солженицын. Имел право, потому что прошел ГУЛАГ.

Правда, прошел ГУЛАГ и Варлам Шаламов, который говорил, что если бы его спросили, какую он мог бы добавить заповедь к тем десяти, что мы знаем, то его ответ: «Не учи!».

Сам он ей следовал свято. Даром, что его проза столь же лаконична и даже аскетична, как и проза Чехова.  
…Чехов в конце прошлого века слышал, что Россия гудит, как улей. Что он чувствовал? Приближающуюся смуту революций и гражданских войн? Или кровавый порядок Гулага?

Если бы знать, если бы знать…

Если бы он знал…

Юрий Богомолов

РИА Новости

Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе