В начале 1960-х была объявлена подписка на первое (после трёхтомника 1926 года) собрание сочинений в пяти томах (светло-зеленый переплет), и широкая очередь не один день стояла от «Подписных изданий» на Кузнецком мосту чуть ли не до «Метрополя». Эх, Серега... В вагоне метро (допустим, Арбатско-Покровской линии) некто плохо выбритый, со спитым лицом объяснял тому, кто в очках и шляпе, как по-настоящему надо понимать Есенина. В бестолковый разговор ввязывался третий и читал с холодной безуминкой в глазах:
Ну кто ж из нас на палубе большой
Не падал, не блевал и не ругался?
Их мало, с опытной душой,
Кто крепким в качке оставался...
(И в самом деле — кто? Да никто практически, никто!)
Школьницы в пору полового созревания переписывали друг у друга из заветных тетрадок: «Девочка, не бойся, я не груб./ Я не стал развратнее вдали./ Дай коснуться запылавших губ,/ дай прижаться к девичьей груди» (наверняка только dubia). Когда хотели сказать что-либо доброе про генсека Брежнева (случалось и такое в номенклатурных кругах), то вспоминали про любовь к стихам Есенина. Нетрудно вообразить бедного Леонида Ильича, после изрядного количества рюмок «КВ» читающего, со слезой на глазах и в голосе, про старушку, которая, возможно, еще жива. И свита, и родня, обслуга и прислуга, тоже едва ли не на последнем рыдании, причем искреннем, шевелили губами в такт — есенинская ритмика легка, как песня.
Василий Аксенов воспроизвел Есенина в виде архетипа ко-ллективного бессознательного в «Затоваренной бочкотаре» (1968). Что-то в таком духе: Идет по росе Хороший Человек, Сережка Есенин. Вы помните, вы все, конечно, помните... Серафима, если что узнаю, не обижайся. Не грусти и не печаль бровей. Шпарит себе по долине. А этого мента, Серафима, я сам, лично... На затылке кепи, в лайковой перчатке узкая рука. И вам, Серафима, пора за дело приниматься. А мой удел катиться дальше вниз... и т.д.
Профессиональные «патриоты» (в параллель школьному официозу) смастерили из его стихов свою лубочную Русь — для валютной «Березки». Любовь к родине, гармонь, околица, туман стелется, хороша была Танюша, просторы, твою мать! Рассея, рожь да васильки... В Перестройку добавили: Бухарин, злые заметки, жиды-комиссары, загубили русского крестьянина, песенную головушку, суки!.. Лубочный Есенин был, конечно, трогателен, но кондов, одномерен и оттого скучен до звона в ушах.
В какой-то момент Есенина стало так много, что фольклор опреде-лил это его исключительное место в национальном менталитете в несколько грубоватой, но, в сущности, адекватной форме:
Если хочешь почитать,
Почитай Есенина.
Если хочешь пососать,
Пососи у Ленина.
Это была здоровая реакция того же самого народа на затас-канность образца до общего места.
Приехал из деревни…
Создатели лубочного Есенина, впрочем, всего лишь добросовестно воспроизводили ту лежащую на поверхности его часть, которую он сам некогда культивировал на продажу. На этой волне юный поэт и въехал победоносно в литературу: с одного боку мчал «хитрый, как лисица» Клюев, с другого — зацикленный на сказово-сказочной зауми Ремизов. Тот, кто посередине, был единственно настоящим: «Нет! таких не подмять, не рассеять./ Бесшабашность им гнилью дана./ Ты, Рассея моя...Рас... сея.../ Азиатская сторона!»
«Я — поэт, приехал из деревни, прошу меня принять», — писал Есенин Блоку весной 1915 года. Это была вторая записка, на первую, с просьбой поговорить по «очень важному делу», Блок никак не среагировал. Зато в результате проартикулированной «деревни» записал себе на память — с русской доверчивостью и немецкой педантичностью: «Крестьянин Рязанской губернии, 19 лет. Стихи свежие, чистые, голосистые, многословные. Язык. Приходил ко мне 19 марта 1915». Тогда просвещенные баре мучились чувством вины перед своим несчастным народом. (Любопытно, кстати, экстраполировать ситуацию на сегодняшний день.)
На самом деле «крестьянин» передернул, лукаво сдвинув фактуру своей жизни в нужном направлении. Приехал он в Петербург вовсе не из деревни, а из Москвы, где к тому времени обретался уже три года. В Москве работал его отец, который и вызвал юношу (благополучно окончившего Спас-Клепиковскую учительскую школу) к себе, в расчете на его дальнейшее образование. Работал Есенин сначала продавцом в книжной лавке на Страстной, потом ко-рректором в типографии Сытина. Московское Охранное отделение, установившее наблюдение за неблагонадежным корректором, дало ему кличку «Набор» — курьезный штришок для биографии нутряного, от сохи поэта. (Барышню, с которой он кадрился, почему-то обозначили так: «Доска».)
Есенин входил в Суриковский кружок. Суриковцы часто собирались в Кунцевском парке близ села Крылатское. Под каким-то романтическим старым дубом именно здесь прошло первое, считай, публичное чтение 16-летнего Сергея Есенина — ему было что показать после своего «лицея» в Спас-Клепиках. Он получил там «крепкое знание церковнославянского языка», а также от-личные отметки по русскому языку, географии и отечественной истории (не говоря о том, что соученики все как один писали стихи — поветрие!). В Москве он поступил вольнослушателем на историко-философский факультет Университета имени Шанявского, продержался там два курса и даже удостоился одобрения своим стихам от известного филолога, профессора Сакулина («Вы-ткался на озере алый цвет зари...»).
Конечно, этот пейзанин-пастушок не просто пел нутром. Он изучал теорию стиха и сам теоретизировал: «Слова — это граждане. Я их полководец. Я веду их. Мне очень нравятся слова корявые. Я ставлю их в строй как новобранцев. Сегодня они неуклюжие, а зав-тра будут в речевом строю такими же, как и вся армия».
У него всегда находились старшие друзья-покровители. Большую роль в его жизни сыграл «скиф» Иванов-Разумник, единственный, быть может, интеллигент, которого Есенин уважал по-настоящему. В нужный момент Иванов-Разумник отговорил юного поэта писать стихи в честь Николая Второго. С другой стороны был странный полковник лейб-гвардии Павловского полка Ломан, один из организаторов столь же странного «Общества возрождения художественной Руси». Полковник свел Есенина с императорской семьей. «По просьбе Ломана однажды читал стихи императрице, — небрежно роняет Есенин в биографии советского времени. — Она после прочтения моих стихов сказала, что стихи мои красивые, но очень грустные. Я ответил ей, что такова вся Россия. Ссылался на бедность, климат и проч.» Замечательный образчик печоринского слога!
Один из современников вспоминает, как толстые дамы в петроградских литературных салонах с умилением лорнировали пастушка: «стоило только ему произнести с ударением на «о» “корова” или “сенокос”, чтобы все пришли в шумный восторг». Себя он называл тогда по-ремизовски замысловато - «баяишик соломенных суемов». И вообще сильно напирал на соху и прочие мнимые атрибуты русскости. Это было точно попадание в яблочко — мода на исконно-посконное, нутряное, от земли проходила свой пик (что подтверждает и феномен Распутина). Сам Есенин, впрочем, при этом посмеивался: «Хе-хе-хе... Люботно уж больно потешиться над ними, а особенно когда они твою блесну на лету хватают, несмотря на звон ее железный...» (из письма А.В. Ширяевцу от 24 июня 1917 г.).
Когда поэта в начале 1916 года призвали на военную службу, все тот же Ломан взял его под свое начало в санитарный поезд Его Императорского Величества. Любителям числовой эзотерики может пригодиться следующее: личный знак ратника санитара С.А. Есенина был № 9999. А спецы в метафизике по достоинству оценят его автограф для графолога: «Победа духа над космосом создает тот невидимый мир, в который мы все уйдем. Сергей Есенин» (7 октября 1915 г.).
Апокриф и блестки реальности
Остальное — апокриф, использовавший блестки реальности. Одно имя — ЕСЕНИН. Ценитель «корявых» слов и серьезный теоретик стиха, левый эсер и мечтатель о крестьянском рае, друг-товарищ брутального Блюмкина (отсюда — «... не расстреливал несчастных по темницам») и симпатизант Нестора Махно, муж нескольких жен и любовник скольких-то поэтических юношей, декадент и все-таки мужик.
Будучи ребенком, проиграл в бабки четыре копейки, данные для покупки просфиры; будучи молодым человеком, прикурил от лампады... Верил в тургеневских чистых девушек и — любил Христа. От любви к Христу его бросало в хулу над миром. Так, прямо по Достоевскому, металась душа этого русского мальчика. И, может быть, ее взлеты и падения из бездны к вершине, с вершины в бездну и составляют ту тайну, которая сделала Сергея Есенина поэтом для всех русских вместе и для каждого в отдельности.
Отдельный вопрос — о любви к Есенину блатарей. По свидетельству Варлама Шаламова, «это был единственный поэт, “принятый” и “освященный” блатными, которые вовсе не жалуют стихов» («Очерки преступного мира», 1959). Кстати, «есенин» на фене — имя нарицательное, это заключенный сочиняющий стихи и песни. И в конце концов, блатарь, может быть, самым достоверным образом отражает русскую душу — не зря же все мы любим блатные песни и феню.
Символом русского характера вполне можно считать и классические татуировки «из Есенина»: на правой ноге «Как мало пройдено дорог», на левой — «Как много сделано ошибок». А на спине, чтобы все видели: «Ставил я на пиковую даму, а сыграл бубнового туза». Найдется ли хоть одна русскоязычная душа, которая на это не отзовется?! Не говоря уже о таком, из «Марфы Посадницы»:
И писал Господь своей верной рабе:
«Не гони метлой тучу вихристу;
Как московский царь на кровавой гульбе
Продал душу свою антихристу...»
Вот такие мы. Все.
P.S. В постсоветское время народная любовь к Есенину вошла, казалось, в более спокойное русло. Но только казалось. На самом деле «снова пьют здесь, дерутся и плачут…». Рассказывает поэт Всеволод Емелин: «…как-то сидели мы с ним [с прозаиком Романом Сенчиным], выпивали, зашел разговор о Есенине. Ну если вы помните, Есенин тоже чего только из себя там ни ломал – он был и коммунист, и гомосексуалист… Роман – человек серьезный, особенно когда выпьет… “Как, Есенин – пидор?!” Ну и бьет меня по морде. В книжном магазине это было…». Ну за кого, кроме Есенина, прозаик Сенчин дал бы в морду поэту Емелину? Да еще в книжном магазине!
CHASKOR.RU