Дуэль с властью

На канале «Культура» готовится новый цикл программ известного публициста Мариэтты Чудаковой

Цикл «Дела литературные эпохи СССР» почти совпал по времени с одним из последних опросов ВЦИОМа, отражающего «дела общественные эпохи России»: население в очередной раз высказалось за введение цензуры. Кое-что напомнить населению о временах цензуры поможет этот цикл. «Цензурные ограничения стесняют литературу, давят, калечат,—говорит во вступлении к своим авторским программам историк литературы ХХ века, профессор Литературного института, член Европейской академии Мариэтта Чудакова,—но чтобы остановить писателя полностью, его надо уничтожить…»

В цикл войдут четыре программы: «Самоубийство как дуэль», «Библия труда Михаила Зощенко», «Иностранец с дьявольщиной» (о новом герое в советской литературе) и «Бунин, Бабель и другие».

«Огонек» публикует эссе, которое легло в основу программы «Самоубийство как дуэль».

Марина Цветаева вспоминает: «Первое, что я узнала про Пушкина,—это что его убили. Потом я узнала, что Пушкин—поэт, а Дантес—француз».

Заметим: сначала узнала—про его смерть. Только потом—про его стихи.

«Дантес возненавидел Пушкина, потому что сам не мог писать стихи, и вызвал его на дуэль, то есть заманил на снег и там убил его из пистолета в живот. Так я трех лет твердо узнала, что у поэта есть живот… Нас этим выстрелом всех в живот ранили».

С детства она видит на стене в спальне матери—«черная и белая картина—«Дуэль», где на белизне снега совершается вечное черное дело убийства поэта—чернью. Пушкин был мой первый поэт, и моего первого поэта—убили».

Одно из главных событий в «Евгении Онегине»—гибель юного поэта Ленского на дуэли. Людей, умирающих так называемой своей смертью, мы в творчестве Пушкина почти не встретим. Его поэтический предмет—смерть насильственная. На дуэли. В бою—почти всегда славная гибель для воинов обеих сторон—«Есть упоение в бою…». Казни—в «Полтаве», Пугачева в «Капитанской  дочке». Игра со смертью, с роком—в «Каменном госте» и в «Пире во время чумы».

Меньше всего в творчестве Пушкина интереса к самоубийству. В сущности—всего два случая. И самоубийцы—только женщины, причем не дворянского сословия (дочь мельника в «Русалке») или другой конфессии—в «Кавказском пленнике». Само слово «самоубийство»  вообще лишь трижды встречается в пушкинском—столь богатом—словаре.

С ЧЕРНОГО ХОДА

Последняя, смертельная, дуэль Пушкина имела все основания получить статус уникального, единственного в своем роде явления. Но вышло по-другому. Едва ли не в день смерти, 29 января 1837 года, появилось лермонтовское стихотворение «Смерть поэта» и стало быстро распространяться в списках. Лермонтов бросил обвинение в смерти поэта всему высшему свету: «Восстал он против мнений света/ Один, как прежде… и убит!»

Можно было понимать так—его довели до дуэли и гибели подобно тому, как доводят до самоубийства. Гибель на дуэли приравнена к убийству. Закреплению такого взгляда, как часто бывает в России, сама же власть и способствовала—шокирующе вмешиваясь в процедуру похорон: отпевание объявили в одном месте, но ночью вынесли из дома в другую, Конюшенную церковь; профессорам запретили в этот день выпускать студентов из аудиторий. На место последнего упокоения, в Святогорский монастырь под Псковом, Пушкина отправляли из Петербурга глубокой ночью! Власть сама принимала позу преступника, заметающего следы.

Через 100 с лишним лет это закрепится в прекрасных строках Германа Плисецкого: «Поэты, побочные дети России! Вас с черного хода всегда выносили!».

ПО ВИНЕ ОБЩЕСТВА

Проходит четыре с половиной года после гибели Пушкина—и Лермонтов сам погибает на дуэли! Если Пушкина все же отпевали, то Лермонтова хоронят в Пятигорске без отпевания—как самоубийцу. Теперь Лермонтов, даже не успевший познакомиться с Пушкиным, оказывается связан с ним неразлучно: оба погибли на дуэли—по вине общества, в конечном счете—власти.

Его стихотворение «Смерть поэта» начинает служить объяснению и его собственной безвременной гибели.

Но на этом дело не кончается. Через 10 лет после гибели Лермонтова за границей опубликована на немецком работа Герцена «О развитии революционных идей в России». Там выстроен быстро ставший знаменитым мартиролог русских поэтов—все они, по мысли Герцена, погибли по вине общества, то есть власти: «Рылеев повешен Николаем. Пушкин убит на дуэли… Грибоедов предательски убит в Тегеране».

Стирается граница и между убийством и дуэлью, которая была принципиально важной для Пушкина. Для него дуэль—сфера личного выбора, реализация возможности самому распорядиться двумя главными своими капиталами—жизнью и честью, если выпадет—пожертвовать жизнью ради сохранения чести.

В списке Герцена личный выбор уже не фигурирует. Вместо индивидуальных коллизий—социальные. Такой подход подчинит себе на долгие десятилетия российское общественное сознание, станет общим местом. Лермонтовская трактовка пушкинской дуэли остается здесь исходной точкой.

В советское время за дуэлями двух поэтов—Пушкина и Лермонтова—прочно закрепится одно-единственное толкование. В середине 30-х, в связи с двусмысленной ситуацией подготовки пышного празднования юбилея смерти Пушкина, официозная трактовка смертельных дуэлей поэтов как убийства их властью активизируется.

В 1926 году Ходасевич—уже находясь в эмиграции,—включит в свой список погибших по вине общества литераторов и самого Герцена, и Чернышевского, и Достоевского. Но также—и жертв ранне-советского времени: «…расстрелянный мальчик-поэт Палей и расстрелянный Гумилев…». Юный поэт Палей, двоюродный брат Николая II, был расстрелян и сброшен в шахту в 1918 году. Кончает Ходасевич свой список совсем недавней смертью—«доведенный до петли Есенин».

«СТРЕЛЯЛ КТО-ТО ДРУГОЙ»

Но прежде чем говорить о гибели Есенина, вспомним—а какую вообще насильственную смерть встретим мы в сильно изменившейся по сравнению с ХIХ веком подцензурной советской литературе? Гибель в бою, которую воспевали Пушкин и Лермонтов? Нет, теперь возможность ее поэтического воспевания целиком зависела от того, каким цветом окрашено войско, в рядах которого воевал погибший,—белые это или красные? Если белые, то самое большее, чего они заслуживали,—это одной песенной строчки: «…На Дону и в Замостье / Тлеют белые кости…» Строка, надо сказать, в поэтическом смысле—замечательная…

У Пушкина в «Борисе Годунове» летописец Пимен говорит: «...прогневали мы Бога, согрешили: / Владыкою себе цареубийцу / Мы нарекли». А Анна Ахматова рассказывает про виденное ею в столовой для политкаторжан объявление: «Пирожки только для цареубийц».

Любимой темой поэтов первого советского десятилетия стал расстрел. И сами поэты готовы погибать во славу революции. В основе этого—отрицание ценности жизни как таковой и самого права на жизнь. Дуэль (вместе с самим понятием чести) исчезла из советского обихода и—соответственно—из литературы. Самоубийство, увы, исчезнуть из жизни общества не могло.

Но оно не было ни литературной, ни вообще заслуживающей общественного внимания темой.

Литературной темой сделал самоубийство Есенин.

Маяковский в своей статье «Как делать стихи» пишет, что «утром газеты принесли предсмертные строки: «В этой жизни умирать не ново, / Но и жить, конечно, не новей…» После этих строк смерть Есенина стала литературным фактом». Он стал писать стихотворение «Сергею Есенину», кончавшееся словами: «В этой жизни помирать не трудно, / Сделать жизнь значительно трудней».

16 апреля 1926 года эти стихи напечатаны. А ровно 4 года спустя, 14 апреля 1930 года, в комнате в Лубянском проезде грянул выстрел Маяковского.

В одной из ранних, еще досоветских поэм он писал: «Все чаще думаю— / не поставить ли лучше / точку пули в своем конце…» Теперь поставленная им «точка пули» разом переменила представление о всей его жизни. Цветаева напишет: «Жил как человек, умер как поэт».

И встали под сомнение множество строк в его поэзии: «Надо, чтоб поэт и в жизни был мастак», и многое другое. Его самовольная смерть сделала сомнительным больше 10 лет утверждавшийся его же словом новый социальный порядок.

Смерть Маяковского стали интерпретировать его же выученики. «Осудить самоубийство?—вопрошал Михаил Кольцов.—Конечно, осудить! А разве сам Маяковский не осудил его тысячу раз?» Но кого осуждать? «Нельзя с настоящего, полноценного Маяковского спрашивать за самоубийство. Стрелял кто-то другой, случайный, временно завладевший ослабленной  психикой поэта—общественника и революционера. Мы, современники, друзья Маяковского, требуем зарегистрировать эти показания…»

Отрицая возможность такого конца для «полноценного» Маяковского, товарищи по цеху стремились утвердить теневую фигуру «второго» Маяковского, убившего «первого». Как бы ни была топорна эта идея, в реальности 30-х и последующих советских годов, где метафоры реализовывались, она подспудно воздействовала. И повлияла, скорей всего, на возникновение стойкого (ожившего и в 90-е годы) апокрифа об убийстве поэта («Стрелял кто-то другой...»).

ТОЧКА ПУЛИ

Но такие же апокрифы возникли и по поводу Есенина. Почему? Его гибель оставалась событием индивидуальным. Пока не произошло самоубийство Маяковского.

Имена Есенина и Маяковского были прочно—полярно—связаны при их жизни. Легко  «рифмует» их Анна Ахматова: «...Маяковский и Есенин—оба были подростки, один городской, другой деревенский...». Пастернак назвал Есенина соперником Маяковского «на арене народной революции и в сердцах людей. <...> По сравнению с Есениным дар Маяковского тяжелее и грубее, но зато, может быть, глубже и обширнее».

Схожесть смерти—и неожиданность этой схожести—спаяла эти имена неразрывно. Смерть Маяковского перечеркнула отрицающее, снижающее истолкование самоубийства в его же стихотворении «Сергею Есенину». Теперь одна гибель укрупняла другую.

Сопоставление двух смертей вело еще дальше. Парность Пушкина—Лермонтова двинулась навстречу парности Есенина—Маяковского. И все четверо после 14 апреля оказались объединены в общественном, но не официальном, не публикуемом восприятии.

«Точка пули» Маяковского, возродившая в коллективной памяти воспоминание о дуэльных пистолетах, побежав по невидимому шнуру, соединила все четыре смерти. Она будто вычертила геометрическую фигуру—что-то вроде параллелограмма, в каждом из четырех угловых точек которого стояло имя одного из погибших поэтов.

           П *-----------------*Л

         /                         /

           Е*----------------  *М

 Невидимый контур усиливал представление об общности судьбы всех четырех. Представление о насилии переносят теперь на Есенина и Маяковского, погибших от своей руки. Еще с большим основанием, чем в случае дуэли, появляется мысль о коллективном виновнике.

ЗАЩИТА ЧЕСТИ

У всех, кто получал советское школьное образование во второй половине 30-х и последующие годы, кто знакомился с биографией Маяковского, уже зная главное о смерти Пушкина и Лермонтова, а о смерти Есенина узнавая только вне стен школы, возникал невысказанный и, может быть, не до конца сформулированный вопрос: «Хорошо—тех, как нам объясняли, убила николаевская Россия. А этих кто?..»

В 1967 году Корней Чуковский описывает в дневнике случай в знакомой ему подмосковной школе—близ его дома в Переделкине. «В Чоботовской школе новый учитель русского языка и  словесности. Он внушал детям, что при самодержавии все поэты гибли на дуэли. Никто не умирал своей смертью. Одна девочка невинно спросила:

—А в советское время почему застрелился Маяковский? И Есенин?

Девочку объявили злодейкой, хотели исключать из школы, и она была счастлива, когда ей объявили строгий выговор и опозорили перед всем классом».

Произошел перенос противоположения «поэт—власть», «поэт—общество» той эпохи—на современность.

Дуэль—это защита чести. Дуэлянт объявляет обществу, что честь для него равноценна жизни. Невозможность вызвать на дуэль из-за резкой разницы в положении, когда противник был членом царствующего дома, могла вести к самоубийству, также подтверждавшему наличие чести.

Советский человек обязывался терпеть оскорбления от власти. Любое проявление чувства оскорбленной чести вызывало окрик: «Ты на кого обиделся? Ты на партию обиделся?!» Потому в советских условиях самоубийство могло быть увидено как единственное средство защиты личной чести, как дуэль с властью, когда один стреляет в воздух и сам идет на дуло противника. И власть была оскорблена, ощущая этот «дуэльный» привкус. Дуэль когда-то очищала. Самоубийство теперь могло исполнять ту же роль. Вот почему советская власть так ненавидела самоубийц, ведь запятнанный ею должен был ходить с несмываемым клеймом.

Переосмысление гибели Маяковского (перенос с «личных» причин на «общественные») было для официоза гораздо чувствительнее, чем переосмысление конца Есенина. Есенин в худшем случае выглядел жертвой того времени, которого он «не смог до конца понять». Маяковский, сам строивший у всех на глазах здание нового общества, теперь обрушивал его, увлекая за собой в могилу.

Мариэтта ЧУДАКОВА

Огонек

Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе