Как я впервые взял в руки альбом художника Григорьева (4)

Чем больше я о нем узнавал, тем больше мне этот человек нравился. Мне-то самому в моей жизни и в художестве моем никогда не хватало ни смелости, ни хорошего безрассудства. Самое противное - всегдашняя трусость моя. У такого не может быть «полноценной» жизни настоящего художника.
Мне вообще всегда нравилось то, чего у меня нет, на что меня не достает.

Григорьев – он, с одной стороны, совершенно бесшабашный, разнузданный, хулиганистый, а с другой – трогательный и нежный. Обратил внимание, и это особенно видно по портретам, - он не любил писать мужчин, то есть, как человеческий вид, коверкал их лица и фигуры, уродовал донельзя, и это, надо сказать, похоже, нравилось заказчикам, раз портреты свои покупали. Но, вот, портреты женские, портреты детей – все самое противоположное. Они так бережно по отношению к «натуре» исполнены, так нежно очерчены овалы лиц, глаз, бровей, такие мягкие, округлые движения рук, так что за красками на полотне, даже если они сильно яркие, не скрыть любовь к тем женщинам и детям, которых Борис Дмитриевич писал.



В многофигурных же его композициях громадных, где персонажи в основном стоят как перед фото или кинокамерой, и у мужчин и у женщин там уже не лица, а «хари», какими в глазах Городничего представились окружающие представители рода человеческого. На меня эти полотна, набитые уродами, которые могли быть когда-то людьми, произвели удручающее впечатление, как и те картины с историческими, навязшими в зубах своей известностью, лицами – «харями» пишет Илья Глазунов. Разница, правда, одного и другого художника в профессиональном исполнении колоссальная. У них, у обоих, авторский замысел предельно, до примитива, ясен, но глубины не то, что духовной, и душевной-то нет, и такие картины превращаются в пропагандистские плакаты, однодневные. В этих полотнах, вроде бы претендующих на вселенскость, на всемирную всеохватность, на самом деле нет главного, - любви к тем, кого художники взялись изображать, а еще и любви к тем, кто на это антихудожественное излияние впоследствии будет смотреть.
В 20-е годы Григорьев начал работать над своим циклом «Рассея» и работа эта его продолжалась больше десяти лет. Он хотел показать то самое главное, что с детства запечатлелось в нем – жизнь на «Русском Ниле», как Розанов называл нашу Волгу. Жизнь крестьян, горожан, тружеников и людей свободных профессий, когда-либо встретившихся на его жизненном пути и запечатлевшихся в его душе до последних дней его многотрудной и многопечальной художественной биографии. Блок писал, что эта серия работ обнаруживает Григорьева, как художника мыслящего, но мыслящего «глубоко и разрушительно».

Еще бы, это все когда вокруг рушится, как можно быть созидательным. Сам-то Александр Александрович много ли в созидании тогда преуспел?

Вот его описание происходящего вполне, по моему, подходит к картинам и рисункам Григорьева:
«Мужики, которые пели, принесли из Москвы сифилис и разнесли по всем деревням. Купец, чей луг косили, вовсе спился и с пьяных глаз сам поджег сенные сараи в своей усадьбе. Дьякон нарожал незаконных детей. У Федота в избе потолок совсем провалился, а Федот его не чинит. У нас старые стали умирать, а молодые стариться. Дядюшка мой стал говорить глупости, каких никогда еще не говорил. Я тоже на следующее утро пошел рубить старую сирень.
Сирень была столетняя, дворянская: кисти цветов не густые и голубоватые, а ствол такой, что топор еле берет. Я ее всю вырубил, а за ней - березовая роща. Я срубил и рощу, а за рощей – овраг. Из оврага мне уже ничего не видно, кроме собственного дома над головой: он теперь стоит открытый всем ветрам и бурям. Если подкопаться под него, он упадет и накроет меня собой.
Итак, все мы кончили довольно плохо: «изменились скоро, во мгновение ока, по последней трубе», как и предупреждал диакон».


В 1919-м году в еженедельнике «Пламя», редактором которого был Луначарский, были напечатаны десять рисунков Григорьева. И вот какое замечательное письмо пришло в редакцию от «Союза деревенской молодежи» деревни Лихинюки Гомельской губернии: «Крестьяне, увидев этот рисунок, начали присматриваться, но ничего не поняли и сказали, что «этот рисунок очень безобразный и, хотя подписан «Деревня», он совсем не похож на деревню». Вообще такие рисунки вызывают отвращение читателей. Рисунков таких вообще бы лучше совсем не помещать, а пусть бы лучше пробел. Но, впрочем, не знаем, как вам нравится рисунок; может этот рисунок имеет другое какое-нибудь значение, но мы, деревенские люди, не поняли этого и относимся к этим рисункам также отрицательно».

Как же прогнивший царский ненавистный режим бережно относился к своему угнетенному народу, если в совершенно никому неизвестную деревню Лихинюки приходил и с падением этого режима продолжал приходить иллюстрированный столичный журнал «Пламя», а вместе с ним и еще немалое количество старорежимных газет и журналов. Но не надо беспокоиться сильно о такой расточительности, - уже идет 1919-й год и скоро всему этому мракобесному безобразию придет конец. И пришел, - уж мы-то с тобой, дорогой читатель, знаем.

Однако в редакции «Пламени» решили не молчать и выдали прямо-таки антисоветский ответ доносчикам, прямо-таки в духе булгаковского «Собачьего сердца»:
«Борис Григорьев подошел к деревне, к людям вообще с такой же сатирической, смешной стороны, подмечая и бичуя те именно черты в человеке, в жизни, вытравить, удалить которые необходимо, чтобы жизнь наша стала красивой, прекрасной. И вот такой рисунок кажется вам «безобразным». Но это не рисунок талантливого художника безобразен – это безобразна сама жизнь, не вся, но частица ее, безобразен человек, крестьянин также, как и рабочий, как и буржуа, как врач, учитель, служащий, чиновник и всякий из нас – тоже не весь, но той или иной чертой своей».
Вот так, такой переходный в соцреализм эзопов язык. На зависть редакционному писателю М. Зощенко. Нет! Все Борис Дмитриевич! Пора бежать, прихватив семью в Париж. Что, как нам известно от Михаила Афанасьевича, приличнее, чем в Мадрид, куда нашего брата порой кидает.

Тем более, что еще в Пасхальную ночь (9-10 апреля 1916 года) Блок записал в дневнике:
«Как подумаешь обо всем, что происходит и со всеми и со мной, можно сойти с ума.
Около Исаакиевского собора мы были с Любовью Александровной. Народу сравнительно с прежними годами – вдвое меньше. Иллюминации почти нет. «Торжественности» уже никакой, так же как и мрачности, черноты прежних лет тоже нет. На памятнике Фальконета – толпа мальчишек, хулиганов, держится за хвост, сидит на змее, курят под животом коня. Полное разложение. Петербургу - finis».
И когда-то, ведь, этому нервозному ожиданию чего-то неожиданного должен же был наступить этот finis.
И не только Петербургу – Петрограду, но и всей той изображенной ими «Рассее» действительно должен был наступить…
И он наступил.

***

Итак, спасаясь из Советской России, Борис Григорьев с женой и пятилетним сыном пересек на лодке Финский залив.
В конце 1920-го года семья перебралась в Париж. И с тех пор Франция становится основным местом их жительства. Но французского гражданства Григорьев не принял. Рук он не покладал и беспрерывно работал, работал и свои работы все время экспонировал на выставках, выезжая для этого не только в европейские, но и в американские страны. Картины его можно было видеть в Германии, Италии, Чехословакии, Бельгии, в США и Латинской Америке. Его первая зарубежная выставка открылась в 1920-м году в Берлине. Помнится, Эдвард Мунк говорил, что художник наконец-то становится окончательно известным и знаменитым, если ему удалось выставиться в Париже, а не в каком-либо другом европейском городе. И, вот, вторая, правда, выставка только графики, состоялась в Париже в 1921-м году. В марте этого же года живущие в Париже русские художники объединились для продолжения выставочной деятельности «Мира искусства». В группу по организации выставок выбрали и Бориса Григорьева. Первая парижская выставка «мир-искуссников» открылась в июне в картинной галерее на улице Боэти и стала весьма знаменитым событием в культурной жизни французской столицы…

Итак, выпив свою константинопольскую, или галипполийскую, или какую другую чашу до дна, по словам незабвенной Люськи, подруги генерала Черноты, наши беженцы, да, именно беженцы, а вовсе не цивилизованные эмигранты; они добирались кто до Берлина, кто до Парижа, а кто и до Праги, вливались в буржуазный европейский компот и начинали в нем плавать, постепенно растворяясь, теряя свою русскость. Это приспособленчество, прирастание к чуждому древу даром не проходило, начинало исчезать свое, а чужое давалось с трудом. Но иногда, когда кто-то из них все же позволял себе заглянуть в свою душу, то невольно вырывался пронзительный крик от ощущения страшной потери, от осознания того, что и здесь места не нашел и то, что было потерял, и потерял безвозвратно. Потерять Россию – это, чудилось им, все равно что потерять Бога; хотя мы же знаем, что Бог Он везде. Русская душа так связана с избранной Им землей, с этим обширным пространством шестой части земной суши, которое собрал для Бога и людей великий Царь Иоанн Грозный. Все в этой земле не так, как в других землях. Но к этой неправильной своей родине так надо, так необходимо вернуться, так необходимо припасть, просить прощения, сил, чтобы жить дальше, хотя бы и вдали от нее.

Бывают ночи: только лягу,
В Россию поплывет кровать,
И вот ведут меня к оврагу,
Ведут к оврагу убивать.

Проснусь, и в темноте, со стула,
Где спички и часы лежат,
В глаза, как пристальное дуло,
Глядит горящий циферблат.

Закрыв руками грудь и шею, -
Вот-вот сейчас пальнет в меня –
Я взгляда отвести не смею
От круга тусклого огня.

Оцепенелого сознанья
Коснется тиканье часов,
Благополучного изгнанья
Я снова чувствую покров,

Но сердце, как бы ты хотело,
Чтоб это вправду было так:
Россия, звезды, ночь расстрела
И весь в черемухе овраг.

Теперь-то мы видим такую безрадостную картину: те великие люди, которые составляют немалую часть русской культуры, оказавшиеся за пределами своей русской родины, почти неизвестны на этой родине, и почти забыты на той чужбине, где они почили вечным сном. Такова трагедия Русского мира. Попустил ее Господь, но и с немалой пользой для всего нерусского мира. Сам того не ведая, этот чуждый мир, с брезгливостью и пренебрежением относившийся и относящийся к нам, незаметно для себя обрусел. Наши беженцы неведомо для себя, через свои труды, через свои страдания объявляли иным народам, а те их и не слушали, может, вовсе, волю Бога, о которой те народы давно забыли, теребили их совесть; назойливым своим стрекотом что-то в них будили…

Из письма Григорьева баронессе Врангель: «Отчего большевики предлагали мне 10000000 за 10 фресок, отчего я отказался и бежал?» Через В. Полонского ему предлагали увешать Зимний дворец революционными картинами, как когда-то художнику Давиду аналогичный заказ предлагал Парижский Конвент.

Надо сказать, - в первые годы после его бегства о нем на родине часто еще вспоминали, работы еще находились в экспозициях музеев, у частных лиц, но уже в 30-е годы в «БСЭ» напечатана статья о нем:

«Основная тематика его рисунков – сцены и типы трущобного Парижа, подчеркнуто полураздетые женщины и т.п. – определенно упадочными настроениями предреволюционного и революционного периодов, эротикой, мистицизмом и культом опоэтизированного мещанства. Попробовав под влиянием народнически-славянофильских настроений Февральской революции изобразить «Рассею», он дал ее в искажении садистической, звериной гримасы».
Ну, вообще-то, вот такой вот бред. А в «БСЭ» 1952 года его имя вовсе не упоминается…

продолжение следует...

Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе «Авторские колонки»