Заостриться острей смерти. Часть V

Заметки о Денисе Новикове

МЕЖДУ «ПРОСТИ МЕНЯ» И «НАКАЖИ»

Перейдем от рябиновой ветки к упомянутой выше вербной из чуть более позднего стихотворения, тоже связанного с армией:
Восславим розыгрыш, обманку,
странноприимный этот дом,
и честертонову шарманку
на все регистры заведем.


«Обманка» рифмуется с «шарманкой», а указание на то, что шарманка эта перешла автору в наследство от Честертона, раскрывает свойство розыгрыша и обманки, а также то, почему Новиков предлагает их восславить.
Почему именно шарманка? Толстяк Честертон, постоянно садившийся не в те поезда и славший жене телеграммы с вопросами, где он и куда ему идти, был, как известно, «большим оригиналом». По молодости то занимался живописью, то увлекался оккультизмом, то со спиритизмом экспериментировал, потом – католицизм: придет на вечеринку и заводит свою шарманку. Но кроме шарманщика был этот лондонский Пьер Безухов еще и обманщиком. Покупает охочий до криминального чтива британец очередной детектив, а вместо чтива – литература. Но обманкой оказывается и она: на самом деле – это все та же «честертонова шарманка», та же проповедь, однако и это лишь на первый взгляд: где вы видели проповедь, которая была бы не сводящей скулы тягомотиной, а чем-то интригующим как детектив? Самое же интересное, что именно детективом она и оказывается: захватывающим, вовлекающим в расследование, по ходу которого обнаруживалось, что отец Браун, сыщик, совсем не дурак, хоть и поп.
Такая же веселая, живая проповедь и эти стихи Новикова: не пацифизм здесь, а воинствующее, играя, христианство – «честертонова шарманка». Начинается все с бытовой сцены: московская золотая молодежь конца 80-х греет руки над голубым газовым огнем:
 
И в минус тридцать, от конфорок
не отводя ладоней, мы –
«спасибо, что не минус сорок» –
отбреем панику зимы


Паника влечет за собой реалии тех дней, где присутствие армии и ОМОНа становилось все заметней:

Мы видим черные береты,
мы слышим шутки дембелей,
и наши белые билеты
становятся ещё белей


Денису вообще свойственно скрещивать белое с черным: например, в поздних стихах «белый товар» зеркально отражается в «черном отваре», но здесь последнее слово за белым: белизной, вызываемой страхом, а он – лишний повод подумать о «вечности»:

Ты не рассчитывал на вечность,
души приблудной инженер,
в соблазн вводящую конечность
по-человечески жалел.


С этой «конечностью» не все так просто, как кому-то кажется. Рассмотрим случай, как в ловушку Новикова, не замечая обманки, попадается Илья Фаликов. Говоря о взаимоотношениях Новикова с предшественниками, в частности с Пушкиным, он пишет: «Пресловутые "ножки” (Ахматова: «Кто дал ему такое право <...> ногу ножкой называть?») у Новикова отзываются так: «Ты не рассчитывал на вечность, / души приблудной инженер, / в соблазн вводящую конечность / по-человечески жалел» (Cм.: Илья Фаликов. Граду, миру, кому-то ещё. Лиterraтура, № 12, 2014. - Прим. ред.)
Да, можно прочесть и так, но только ли о «ножке» речь? «Конечность» здесь – антитеза «вечности»? Но интересно еще и другое.
Хорошо известно, что «жалеть» – русский эквивалент «любить». «Приблудный инженер», думая о вечности, жалеет не только о ножке, которой ему там, в вечности, похоже, не придется целовать, но и вообще – земное, посюстороннее. «По-человечески» и «жалел» указывают здесь не на эротический характер любви, но и не на платонический или, скажем, романтический, а на человечность. Эта любовь – христианская и никакая другая, так как лишь христианство не отрывает плоть от Бога: И Слово было плотью – Слово плоть бысть. «Плоть» никак не ниже «души». И любить (жалеть) «плоть» наравне с душой для христианина естественней, чем для буддиста, мусульманина, иудея и эллина. Соблазн? Да, «конечность» (земная красота, а это в первую очередь – красота женская) очаровывает, соблазняет, прельщает. И эта-то зачарованность «приблудного инженера» земным и объясняет то, что он не рассчитывает на вечность.
Но почему именно «инженер» и почему «приблудный»? В год написания этих стихов едва ли кто-то не знал, что писатель, согласно определению отца соцреализма Горького – «инженер человеческих душ» (так и видишь конвейер голлемов, сконструированных по заданию партии на заводе, досрочно выполняющем план серийного производства «человека нового типа» под контролем ГПУ).
Такой контекст позволяет трактовать «вечность» двояко – в ее традиционном понимании и – в атеистическом, видящем «бессмертие» как место в истории страны: «летят самолеты – привет Мальчишу». В случае поэта – это место в советской литературе, доживавшей, как выяснилось, последние годы. Но так ли уж важно было «приблудному инженеру» это место? Поэта занимает, прежде всего, «сам процесс», а не лавры, о которых он если и думает, то лишь как о побочном эффекте. Что же касается вечности как блаженства в загробном мире, то Дениса – и здесь мы обратимся к другим стихам того же времени – оно интересовала лишь постольку, поскольку там он не лишится того, что было для него самым дорогим здесь. Ради такой вечности он согласен пожертвовать всем:

И тогда я скажу тем, кто мне наливали,
непослушную руку к «мотору» прижав:
если наша пирушка на книжном развале,
на развалинах двух злополучных держав
будет длиться и там, за чертою известной, 
именуемой в нашем кругу роковой, –
я согласен пожертвовать другом, невестой,
репутацией, совестью и головой.


Пожертвовать всем вообще, включая совесть, что заставляет вспомнить пушкинское «поэзия выше нравственности», но об этом ниже. 
Итак, «пирушка на книжном развале», т.е. общение «в нашем кругу», что для христианина не может не иметь параллели с другими «пирушками» – теми, на которых Христос ел и пил со всяким отребьем, бросая вызов «преданию старцев» и держащейся тогда на нем и Законе «общественной нравственности». Поясню: есть и пить с «грешниками» означало превращаться в грешника самому: в совместной трапезе, как и в браке, видели тогда сакральное действо, соединяющее сотрапезников в единое целое, в один организм. Именно так же понимается и Евхаристия, соединяющая верующих в Тело Христово – Церковь.
Что для Новикова эта «пирушка» означает нечто большее, чем просто дружеские посиделки, видно из следующих строк, продолжающих предыдущие:

… если это внутри и снаружи свеченье
не иссякнет, как не запахнётся пола, –
я согласен. Иначе я пас. И от паса
моего содрогнутся отряды кутил.
Зря в продымленных комнатах я просыпался,
зря с сомнительным типом знакомство водил.


«Пирушка» потому и важна, что она связывает поэтов друг с другом в таинственном «свечении», выявляющем себя в слове, как Евхаристия связывает в Слове Его учеников. Если же это не будет иметь продолжения «за чертою известной, именуемой в нашем кругу роковой», то, значит, все жертвы, принесенные на алтарь поэзии, говоря высокопарно, напрасны. Но ведь и вся жизнь в целом была не чем иным, как такой жертвой. «Прокуренные комнаты» и «знакомство с сомнительным типом» здесь – метафоры предосудительного поведения. Иными словами, поэт жертвовал своей «репутацией» ради стихов, и если стихи, равно как и «свечение», фиксацией коего они являются, ничего не значат в вечности, то для чего она поэту, такая вечность? Он – пас и от этого паса «содрогнутся отряды кутил». Или, говоря словами автора «Бесплодной земли», «будет вам зрелище! Иеронимо вновь безумен». И дальше – описание вечности, враждебной поэту и поэзии:

Потому что не времени жаль, не пространства,
не державы пропащей мне жаль, не полцарства.
Но трезветь у ворот настоящего Царства
и при Свете слепящем, и руки по швам,
слышать Голос, который, как Свет, отовсюду --
не могу, не хочу, не хочу и не буду;
голоса и свеченье, любезные нам,
Свет и Голос рассеют... Но поздно. Сынам
недостойным дорога заказана к Чуду.


Поэт не хочет и не будет «трезветь у ворот настоящего Царства» и при Свете слепящем как свет в лагерном бараке или в казарме, врубаемый с командой «подъем!»; как свете, разрывающем мозг, испепеляя самое драгоценное, что есть у «молодого бойца» – его сны. А еще это «Свет» – свет прозекторской, мертвый как исследуемые под ним трупы. Он убивает «внутри и снаружи свеченье», а потому поэт и не хочет «трезветь» у ворот такого Царства.
Причина неприятия такой вот вечности, могущей привидеться лишь в кошмарном сне, в том, что «голоса и свеченье, любезные нам,/ Свет и Голос рассеют». И как ни упирайся, как ни катайся капризным ребенком по полу, –  ничего не поделаешь: настоящее Царство, уготованное поэту – оно вот такое и поздно что либо менять: «сынам недостойным дорога заказана к Чуду».
Но как понимать это «Чудо»? Как противоположность свечения или как продолжение «пирушки на книжном развале»? Почему невероятно второе? Тем более что лишь оно противопоставлено казарме. И что чудесного в этом кошмаре? С другой стороны, что худого в «голосах и свечениях», почему они – обман? Да и почему «настоящий» Свет привиделся поэту таким? Ни Новый, ни Ветхий Завет не дают для этого повода, и, напротив, – «пирушки» Христа с «мытарями и грешниками» как раз и были, и остаются единственным прообразом Его наступающего Царства.
Если же и далее исходить из христианской догматики, а не из путанных представлений о ней, то и дорога к Чуду никому не заказана, а наипаче – сынам недостойным. Во-первых, никто не достоин, а во-вторых, Христос, как Он Сам говорит, пришел взыскать грешников, а не праведников, которых и взыскивать (отыскивать) не надо – вот они: руки по швам, талмуд под мышкой, алкаш, говорят, ваш Иисус, алкаш и проглот («человек любящий есть и пить вино»), не постник, не трезвенник, не подвижник, и что ни шаг – скандал, вызов «вере отцов» и всем нормам «общественной нравственности». И здесь необходимо пояснить: галилейские застолья, прообраз Тайной вечери, устраивались Сыном Человеческим не потому, что Он по какой-то странной своей причуде хотел выпить-закусить со всяким сбродом: они были, как сказали бы сейчас, «перформансом», как и всякая Его «акция» –  пророчеством в действии, знаком воцарения Бога, посетившего народ свой во исполнение обещанного. Потом: где во всем Предании, включающем Писание, сказано, что поэзия, творчество закрывает Царство? Сказано прямо противоположное, взять хоть притчу о талантах. Так что, возвращаясь к стихотворению Дениса, можно сказать следующее: интуиция вела его правильно: настоящее Царство – это именно продолженье «пирушки», но уже в новом качестве – в качестве Евхаристии, прообраз которой – всякий наш человеческий «пир». То же самое и с «голосами и свеченьями, любезными нам»: настоящее Царство – это Царство многоголосия любви, сада, где свечения претворяются в свет невечерний.
Однако все это, похоже, казалось Новикову слишком маловероятным, так как противоречило расхожим представлениям о Царстве как царстве вымуштрованных и безликих «праведников». По сути, описание здесь «Царства» – это спроецированное в вечность тоталитарное мышление, принимаемое за религию ненавидимыми Христом законниками. Но Денис, чувствуя все это «сердцем», не поверял алгеброй редчайшего среди поэтов и «людей искусства» богословского образования гармонию внятных ему «голосов и свечений», не ходил, насколько я знаю, в церковь, не исповедовался, не причащался. Но нужно ли говорить о том, что он был верующим и был христианином? Всё, на мой взгляд, достаточно очевидно из его стихов, в том числе и вот этих, «бунтарских», но вместе с тем и угадывающих настоящее и ненастоящее Царство, при том, что настоящим названо в них то, что представляет собой карикатуру. Но еще раз: Новиков чувствовал, что если что и продолжится, то именно «пирушка» – прообраз Евхаристии, на которую и указывают стихи, где речь поэта в застолье – вариант священнической молитвы на Литургии, благодарственного евхаристического канона:

Одесную одну я любовь посажу
и ошую – другую, но тоже любовь.
По глубокому кубку вручу, по ножу.
Виноградное мясо, отрадная кровь.

И начнётся наш жертвенный пир со стиха,
благодарного слова за хлеб и за соль,
за стеклянные эти – 0,8 – меха,
и за то, что призрел перекатную голь.

Как мы жили, подумать, и как погодя,
с наступлением времени двигать назад,
мы, плечами от стужи земной поводя,
воротимся в Тобой навещаемый ад.

Ну а ежели так посидеть довелось,
если я раздаю и вино и ножи –
я гортанное слово скажу на авось,
что-то между «прости меня» и «накажи»,

что-то между «прости нас» и «дай нам ремня».
Только слово, которого нет на земле,
и вот эту любовь, и вот ту, и меня,
и зачатых в любви, и живущих во зле

оправдает. Последнее слово. К суду
обращаются частные лица Твои,
по колено в Тобой сотворённом аду
и по горло в Тобой сотворённой любви.


Сведущий в догматике может заметить, что Бог ада не сотворил, что ад – продукт злоупотребления свободой свободными существами. Но можно вспомнить терцины Данте, в которых ад, рассказывая о себе, сообщает в последней строке: «я первою любовью сотворен». Ключ к этой строке, по замечанию Элиота, – в последней кантике Парадиза: невозможно понять, что такое ад, не пройдя сквозь него, не поднявшись в земной рай на вершине чистилища и выше вплоть до созерцания Самой Любви.
Собственно, ад, как мы это и видим здесь у Новикова, – та же любовь; разница между адом и раем – разница лишь в глубине одного и того же моря: сначала – глубина по колено, и это ад, затем, по мере нашего продвижения вглубь и дальше, мы все больше оказываемся во власти любви. Именно веру в нее и исповедует поэт, и, исповедуя, – благодарит. И именно «старшая сестра» диктует не «пафосные», а смягченные юмором и самоиронией строки о новозаветных плотнике и рыбаке, оказывающихся русскими мужиками и при этом – ангелами-хранителями поэта:

Разгуляется плотник, развяжет рыбак,
стол осядет под кружками враз.
И хмелеющий плотник промолвит: «Слабак,
на минутку приблизься до нас».

На залитом глазу, на глазу голубом
замигает рыбак, веселясь:
«Напиши нам стихами в артельный альбом,
вензелями какими укрась.

Мы охочи до чтенья высокого, как
кое-кто тут до славы охоч.
Мы библейская рифма, мы «плотник-рыбак»,
потеснившие бездну и ночь.

Мы несли караул у тебя в головах
за бесшумным своим домино,
и окно в январе затворяли впотьмах,
чтобы в комнату не намело.

Засидевшихся мы провожали гостей,
по углам разгоняли тоску,
мы продрогли в прихожей твоей до костей,
и гуляем теперь в отпуску…»


Во 2-ой главе речь шла о «двух в белом» – здесь тоже два персонажа, но уже нет нужды оговаривать, что они придуманы «в оправдание строчки», как и оправдывать чем бы то ни было стихи, доказывать свое право на них и свое место в мире как поэта. Переход от узнаваемой повседневной реальности к иной, где один план накладывается на другой, происходит без оглядки на читателя, без пояснений, как и почему «хмелеющий плотник» с его просторечиями вдруг заговаривает в несвойственном ему «высоком штиле»: «мы библейская рифма… потеснившая бездну и ночь». А дальше мы снова видим тех «двух в белом»: «мы несли караул у тебя в головах / за бесшумным своим домино». Что как не оксюморон это «бесшумное домино» ангелов, бдящих над спящим или мертвым? И скорее, мертвым, чем спящим, коль скоро речь заходит о «бездне» и «ночи», оттесняемой «библейской рифмой» – этой светлой двоицей. Они составляют триединство с оберегаемым ими поэтом, чье «Окно в январе» – взятое из этих стихов название нью-йоркского сборника Новикова – оказывается, таким образом, окном во тьме, из тьмы и во тьму, но тьму первого месяца нового года, где в России за новогодним праздником следуют Рождество и Крещение. Окном в январе, в алтаре, в янтаре морозного узора, затекающего солнцем – солнцем любви, если вспомнить В. Соловьева, и солнцем правды, солнцем Разума, если вспомнить рождественский тропарь. Окном «комнаты детской, / столовой и спальни сиречь, / из прошлой навеки, советской, / которую будем беречь / всю жизнь», как скажет Денис в третьем стихотворении, завершающем цикл «Январские стихи».
Плотник-рыбак, соединенные в одно целое, продрогшие до костей – случайны ли эти рифмующиеся с гостями кости в предпоследней строке? Или эти «кости сухие» из пророческого видения Иезекииля; что оживут, сядут за стол и «развяжут»? 
Образ пира, «пирушки», всегда сопровождаемый стихами или музыкой (что, по сути, одно и то же), очень важен для Новикова. И всегда эта пирушка – на развалинах, на фоне «вечности», что и заставляет так пронзительно жалеть «в соблазн вводящую конечность». Даже когда Новиков вводит в стихи о любви деталь, что у другого бы выглядела натурализмом на грани порнографии, эта нота одухотворяет ее до религиозного чувства.
Вот фрагмент из других январских стихов: «И здесь, в январе, отрицающем год / минувший, не вспомнить на стуле колгот, / бутылки за шкафом, еды на полу, / мочала, прости, на колу».
Сходство оргазма и агонии отмечено многими «несносными наблюдателями», но в русской поэзии мне не вспомнить столь выразительной в своей визуальной откровенности картинки коитуса. Эрос и танатос, любовь, жизнь и смерть, а между женским «мочалом» и мужским «колом» – «прости», говорящее все о той же любви-жалости.
Кроме колгот на стуле, прощенья, которого не будет, в этих стихах и те, кому мы обязаны нашей письменностью – «насмешник Мефодий и умник Кирилл», и «стрелочник Иов», и мене и текел всему упарсин». То есть – «ты взвешен на весах и найден слишком легким», а значит – осужден на смерть, которая не замедлит, а отсюда – и понимание стихов как молитвы: «Глядишь, заработает в горле кадык, / начнет к языку подбираться впритык. А рот, разломившийся на две губы, прощенья просить у судьбы». Но вернемся к стихам, с которых начали эту главу.
Вслед за воспетой Пушкиным ножкой, сфокусировавшей в себе красоту земного, Новиков снова обращается к вечности, обрисовав в предшествующей строке все то, что Екклесиаст свел к одному слову «суета» (или, согласно новейшему переводу, «тщета»). Правда, в отличие от Проповедника, автор молод и он, как он это не устает подчеркивать, дикарь, поэтому и картинка «суеты» у него веселая, а самоирония придает ее комизму особую прелесть:

Ты головой стучался в бубен.
Но из угольного ушка
корабль пустыни «все там будем»-
шепнул тебе исподтишка.

 
Всё как бы не всерьез, продолжается «розыгрыш», игра со штампами: на смену «инженеру человеческих душ» приходит «корабль пустыни», то ли проходящий сквозь игольное ушко (отверстие в городских воротах, запираемых на ночь, пролезть куда может человек, но не конь и не верблюд), то ли застрявший в нем запоздалый путник. «Все там будем», – произносит он очередной фразеологизм, приличествующий известью о чьей-то смерти, но интонация здесь другая: то, «что все там будем» – констатация скорей радостного, чем скорбного факта. Ведь жизнь не кончается с концом земной жизни, поэтому и нет нужды ее оплакивать – ее нужно славить, как наказывал поэтам Рильке. Именно к этому призывает и Новиков:

Восславим жизнь - иной предтечу!
И, с вербной веточкой в зубах,
военной технике навстречу
отважимся на двух горбах.


Пафос первой строки смягчается мультяшным или с пачки появившихся тогда в СССР сигарет «Camel» «кораблем пустыни» до и едущим по московской улице на верблюде навстречу танкам «инженером» после. Сценка из комикса, но «военная техника» и «вербная веточка» в зубах держащегося за шарманку молодого человека помещают происходящее в иную перспективу. Мы остаемся при этом в игровом пространстве, но знаем, что за «карнавал» разыграют солдаты на пятый день после входа Господня в Иерусалим, что за «розыгрыш» устроят во внутреннем дворе претории. Но будет и другой «розыгрыш» при котором Голгофа, будучи настоящей Голгофой, окажется утром после субботы ни чем иным как «обманкой». А посему вслед за этой жизнью, прекрасной тем, что она предтеча иной, еще более прекрасной, «восславим розыгрыш, обманку», божественный нас возвышающий обман. Восславим «обман», частным случаем которого является поэзия, «странноприимный этот дом», сиречь мир, а вместе с тем и конкретный дом на улице Алексея Толстова, дом, «где когда-то томился Блок». Восславим, сиречь, воспоем все, что выпадет на нашу долю и «честертонову шарманку на все регистры заведем». Но скоро в стихах Дениса появится другая музыка, предвосхищающая «Самопал» – едва ли не самую трагическую из поэтических книг в русской поэзии второй половины ХХ века.
Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе «Авторские колонки»