Во многом этому благоприятствовала и эпоха – серебряный век, время духовного и культурного обновления после своего рода застойной эпохи, пришедшейся на последние десятилетья 19-го века. Застой был и в культурной и в церковной жизни, о чем неоднократно напоминает Сергей Иосифович. Сын самоотверженного священника и церковного публициста, общавшегося с Леонтьевым, Флоренским, Розановым, он рос и формировался в той среде, где глубокая церковность сочеталась с интеллектуальной и художественной культурой. Этот синтез, – или, по крайней мере, его попытка – и был отличительной особенностью серебряного века.
Приход к власти тех, кого Достоевский точно назвал бесами, не мог оборвать его сразу. В навалившемся мраке советской ночи Церковь впервые переживала краткий период свободы от всегда двусмысленной, а зачастую давящей и уродующей ее жизнь государственной опеки. «Это была жизнь скудости во всем и какой-то великой темноты, среди которой освещенный своими огнями плавал свободный корабль Церкви. – вспоминает Фудель. – В России продолжалось старчество, то есть живое духовное руководство Оптиной пустыни и других монастырей. В Москве не только у отца Алексея Мечева, но и во многих других храмах началась духовная весна, мы ее видели и ею дышали. В Лавре снимали тяжелую годуновскую ризу с рублевской «Троицы», открывая Божественную красоту. В Москве по церквам и в аудиториях Флоренский вел свою проповедь, все многообразие которой можно свести к одной самой нужной истине: о реальности духовного мира… Далеко-далеко от меня это время – скудости и богатства, темноты и духовного счастья. Когда-то митрополит Филарет Московский перестал ездить на заседания в Синод, говоря, что «шпоры генерала (то есть обер-прокурора) цепляют за мою мантию. В то время, о котором я пишу, все шпоры были позади и мы вдыхали полной грудью великую церковную свободу… Что-то в истории Церкви возвращалось к первоисточной чистоте и простоте, освобождаясь от вековых пут, от тяжелых риз обмирщения, внешности и лицемерия… Сердце человеческое вновь обретало счастье своей забытой «первой любви». Над Церковью восходила заря жертвенности. Было тогда нам, молодым и страшно и радостно… Мало остается близких от того времени людей. Иные м остались, но они точно перемолоты в каких-то жерновах долгих десятилетий, и нужно дерзновение любви, чтобы прорваться через все занавесы времени к чистой душе этих первоначальных лет».
Перемолоты в жерновах.. Вспоминается Игнатий Богоносец, первохристианский мученик, жаждавший быть смолотым зубами зверей – львов в Римском Капитолии – и стать доброй пшеницей Христовой. И очень многие стали, но такое ли уж большое значение в сегодняшней жизни нашей Церкви занимает память о них? Достаточно ли осмыслена церковным сознанием большевистская и коммунистическая эпоха, отношения церковного руководства и атеистической власти, диктовавшей свои условья? Вопросы риторические. О нашем времени, как и о 90-х, когда прогнившая партократия, приказав долго жить, предоставила Церковь самой себе, вряд ли кто-то скажет как о времени «великой церковной свободы», хотя фактически – да, никаких шпор, цепляющих за мантии: ни обер-прокурора, ни уполномоченных. Видимо, что-то, как и в обществе, в народе, истощилось, если не надорвалось в самой самой нашей церковности, ее душе. Решения Всероссийского Церковного собора 1917-18 гг годов прочно забыты, будто такого Собора и не было и так ли уж существенно отличается наша церковная действительность от синодальной, предшествовавшей гибели исторической России? Создается впечатление, что церковным людям, привыкшим к советскому рабству, никакая свобода и не нужна: они привыкли подчиняться и подчинять себе, научились при видимости церковности «жить по стихиям мира, а не по Христу, делая, как и раньше, хорошую мину при плохой игре, какой бы эта игра ни была. Кризис – это «в миру», у нас – тишь да гладь, да Божья благодать. Но именно такая самоуспокоенность, когда, по словам Фуделя, духовенство благополучно спит по своим приходам при поголовном неверии за церковной оградой и лишь заботе о внешности чаши в ней самой, приводит рано или поздно к катастрофе. Вспоминая репрессии еще вегетарианских двадцатых, Фудель пишет об ощущении возмездия за эту духовную спячку синодальной эпохи. И что еще важно: он говорит, что и его поколение церковных людей (давшее столько мучеников!) оказалось не на высоте, как и он сам, почти не бывавший после того времени на свободе и умерший за 101-м километром.
Видя обмирщение церкви, ее измену самой себе как в досоветский, так и советский период и страдая от этого, Фудель вводит важное разделение на собственно Церковь, что может состоять всего из двух-трех человек, собранных во Христе, как о том и говорит Евангелие, и на темного двойника Церкви, ее призрак, то есть личину, вводящую в заблуждение видимость. При этом Фудель, конечно, не открывает колеса, но лишь напоминает то, что было известно всегда, но как-то подзабылось, внося путаницу и смешение понятий. Фудель постоянно обращается, поверяя себя, к Писанию и святоотеческой мысли, при том, что отцы для него – живые собеседники, а не оракулы, выдающие готовые ответы на все случаи жизни, не священные коровы, как для большинства пользующихся надерганными из них фразами как дубинами для битья по нестандартным головам. Так и в этом случае, говоря о двойнике Церкви, он цитирует в частности Августина, который «учит, что историческая Церковь есть «Тело Господне истинное, но смешанное, или истинное и кажущееся. Страшное это слово – «кажующаяся», – замечает Фудель, – только видимая, притворная Церковь! Лжехристианство».
Демонический характер такой «церковности» обнажен в Евангелии: из всех грешников только духовная элита, т.е. официальные представители ветхозаветной церкви и ревнители отеческих преданий. вызывают ярость Христа. Се, оставляется дом ваш пуст, – произносит Он, как проклятье, Свой приговор, и в то же время произносит горькие слова: Сын Человеческий, придя, найдет ли веру на земле? То есть, пишет Фудель, найдет ли Церковь – в церкви: церкви лишь по названию, лишь по видимости?
«О церковном двойнике, – пишет Фудель, – нужно говорить с самого начала, говорить ясно и просто, так же ясно, как о нем говорится в Евангелии. Знайте о нем и ищите Христа в Церкви, только Его ищите, потому что Церковь и есть только Христос в Своем человечестве, только Тело Его, и тогда вам будет дано мудрое сердце для различения добра и зла в церковной ограде, для того, чтобы видеть, что «свет (Церкви) во тьме светит, и тьма не объяла его». И дальше, через несколько страниц, это иллюстрируется таким примером: «В одном приходе крестили мальчика лет пяти-шести. Через неделю его бабушка вместе с ним встретила крестившего его священника и говорит ему: «Поздоровайся, ведь батюшка тебя крестил». Мальчик посмотрел и ответил: «Нет, меня крестил ангел с крыльями, а батюшка лежал связанный на лавке».
Дети в церкви вообще занимают немалое место в воспоминаниях Фуделя. Вот еще пример: «В храм вошли два мальчика: одному лет шесть, другому меньше. Младший, очевидно, здесь еще не бывал и старший водит его как экскурсовод. Вот и распятие. «А это чего?» – замирает младший с широко раскрытыми глазами. Старший отвечает уверенно: «А это – за правду».
Этот запоминающийся эпизод – прибавлю от себя – убедительней любых богословских рассуждений раскрывает главную истину христианства: есть множесто частных, маленьких правд и полуправд, есть дьявольская ложь, объявляющая себя не только правдой, но и истиной в последней инстанции, и отличить подлинную правду, правду Божью, от всех подделок, можно лишь по этому признаку: высшая, последняя правда в этом мире всегда распинаема. Распинаема, вспомним, по воле политической и духовной власти и толпы: здесь они едины, как никогда. Причем инициатива казни принадлежит именно темному двойнику Церкви в лице священноначалия, то есть именно тех, кто поставлен Самим Богом для осуществления, явления здесь, в этом мире, божественной правды. Но почему так происходит, с чего начинается эта подмена внутреннего содержания веры при сохранении ее внешних признаков?
«Наверное, самое страшное искажение христианства, – пишет Фудель, – его холодное самозамыкание в своем самоспасении, отрицание борьбы и страдания за мир, не любящая, а значит, нехристианская мироотреченность». Эти слова неканонизированного исповедника и, возможно, самого значительного из духовных писателей в России ХХ века, я рекомендовал бы запомнить и осмыслить. Самозамыкание… самоспасение… Как индивидуальное, так и по национальному и/или конфессиональному признаку… Или самоспасение церковной организации путем лжи, если не прямого предательства (хотя всякая ложь – как минимум, начало предательства)… И наоборот: открытость, самозабвение в борьбе и страдании за мир – начало пути ко Христу и следование за Ним, будь то вне церковной ограды или в ней (не являющейся, разумеется, гарантией принадлежности к Церкви).
«Мы должны носить в себе какое-то воздыхание о Земле, о претворении правды Божией во всем земном: в личной и общественной жизни, в науке и искусстве – независимо от того, осуществится эта мечта или нет» - пишет Фудель. И, возможно, эта «мечта», отличительная черта русского православия – лучшее, что в нем есть. Как и отмеченная Достоевским сострадательность и стремление страдать за весь мир, вместе с миром.
«Хотящему быть христианином, – пишет Фудель, – неизбежно (надо) открыть в своем сердце некую теплую боль, животворную язву – свое соучастие в жизни и страдании Христа и людей». Это не теория: именно такая боль за людей, за Церковь – боль Христова – и пронизывает воспоминания и размышления или, лучше сказать, свидетельства Сергея Фуделя.
«Я стоял у громадного окна в новом районе Москвы. Была ночь, и между облаками выходили звезды, как маяки. С души сошло бремя, точно вдруг нашлась потерянная где-то в темноте нить жизни, сплетенная из надежды и радости, и город уже не казался чужим, но жилищем страдающих людей. Мы не озлобились за эти пятьдесят лет и сейчас молимся в этом городе, как у изголовья тяжко больного. Это земля Твоих людей, Господи!»
?
o-k-kravtsov.livejournal.com