О поэзии

Что еще было читать летом пожаров, как не «Лето в аду» (один из вариантов перевода названия последнего, что написал Рембо – «Une saison en enfer»; обычно – «Пора в аду»)? И стало вдруг совершенно ясно, почему этот юный бомж, которого то и дело отправляли в обезьянник за бродяжничество, этот создатель поэзии («любовь нужно выдумать заново») в том виде в каком мы ее знаем (и уже не представляем в другом), покончил с ней (поэзией) раз и навсегда. И стал из поэта сначала контрактником, завербовавшимся в Чечню (у нас это была б Чечня), а потом, дезертировав, негоциантом, торгашом в Африке (ходили слухи, что он даже работорговлей не брезговал, но это вряд ли). Короче, быть кем угодно – только не так называемым «поэтом». Почему? 

«Литература – приглашение в ад», обмолвился где-то Георгий Адамович, поставивший вопрос о невозможности поэзии (в том же духе высказывался второй «Жоржик» – Иванов: идея носилась в воздухе). Ну, а если так, если это действительно дорога в ад (начинающаяся с любезного и соблазнительного приглашения как будто бы в рай или, во всяком случае, сады наслаждений), то можно ли не радоваться тому, что в России (впервые в ее истории) никому нет дела до этой самой «поэзии» (убыточный товар) кроме самих «путешествующих в прекрасном», сиречь «поэтов»? Хотя – здесь необходимо уточнить: адом литература (поэзия) становится не для всех приглашенных, а только для тех, кто шел до конца. Во всяком случае – после Рембо (впрочем, началось все с Бодлера, первого из проклятых и – по Мандельштаму – последних христианских мучеников). После Рембо, т.е. после золотого века дворянских усадеб и салонов столичной аристократии – с началом восстания масс, всех этих революций, кончившихся победой буржуа, или, если сказать по-русски мещанина. Дело вот в чем: мещанин если и читает стихи, то лишь определенного сорта, т.е. только те, что ему привычны. Чтобы чувствовать себя дворянином. И тут появляется какой-нибудь мальчишка из Шарлевиля, для которого струны лиры – шнурки его сбитых на проселочных грунтовых дорогах ботинок, но это бы еще пол беды: мальчишка начинает безобразничать – сажает себе на колени Красоту и потом оскорбляет ее, в чем сам потом (будучи в аду) признается. Но это не прихоть испорченного пубертата, а осознанная творческая стратегия расстройства всех чувств – для того, чтобы стать поэтом. Не поставщиком продукции, требуемой буржуа, а поэтом – в первичном значении слова. Т.е – творцом, богом. 

В самом деле, кто такой поэт как не посредник между мирами, не вестник, не посланник, усмиряющий своей лирой диких зверей и чудовищ Аида, кто как не Орфей? Еще говорят (говорили), что поэт-де – пророк, но это уже влияние христианства, Библии, об этом разговор особый, поэты, насколько мне известно, если и ощущали себя пророками то крайне редко и с рядом оговорок. Если заглянуть в совсем уж первобытные времена, то в любом племени было две главных фигуры: вождя и шамана, знавшего все сказителя, целителя, заклинателя и визионера (как Рембо), поднимавшегося в Верхний мир и спускавшегося в нижний по требованию и, возможно, по собственным надобностям. Кто такой «поэт» в мире победивших масс, или, по Пушкину, черни? Шоу-мен. Один из популярных в 90-х (не знаю, как сейчас) молодых стихотворцев высказался как-то раз, что критерием состоятельности поэта является то, может ли он собрать зал. По этой логике величайшими поэтами всех времен и народов должны быть признаны Евтушенко с Вознесенским, собиравшие стадионы. Ни Гомеру, ни Данте, ни Шекспиру не снилось (представьте того же Гомера с его лирой в клубе «Улица ОГИ»).

Шоу-мену, чтобы быть успешным, необходимо нравиться как можно большому числу читателей-слушателей, отсюда – определенные требования к «продукту». Понятно, что у каждого шоу-мена своя «целевая аудитория» (теперь она – за редкими исключениями – ограничена самими же шоу-менами или кандидатами в таковые), но она должна состоять все же не из двух-трех человек, чтобы шоу-мен был востребован. Также шоу-мен должен быть раскручен. Как заметил некто из поэтов у себя в блоге: сейчас читают не хорошие стихи, а те, про которые говорят. Стихам, чтобы их читали, нужна сейчас реклама как и всякому товару, необходимо «продвижение бренда» - бренда, который удовлетворял бы потребительские требования.

Один пример. Не далее как вчера Анатолий Найман в телефонном разговоре с пишущим этот сумбурный монолог обмолвился мимоходом, что у него лежит, как минимум, три книги новых стихов, которые он нигде не может издать. При том, что Наймана знает каждый читатель русской поэзии по обе стороны океана. Но вот не удовлетворяет Найман потребительским запросам по мнению издателей, и нет Наймана. Зато есть другие продвинутые бренды («стихи о которых говорят»), ну, Валерий Нугатов, к примеру, ему точно не откажут. Вопрос вовсе не в качестве текста как художественного, критериев художественности больше нет и это, безусловнео, величайшее из достижений либерализма, демократии, прогресса etc. Любой высморк, любой пук, не говоря уже о более значительных физиологических отправлениях, тут же издается отдельной книгой, лишь бы он соответствовал требованиям «инновации», сегодняшнему мейнстриму. И интересно это. разумеется, может быть лишь самим пукающим, сморкающимся, издающимся. Не ради денег, нет – так, для прикола. Сейчас вообще все, что делается (во всяком случае, в «актуальном искусстве», кроме которого нет никакого другого), делается для прикола, для «информационного повода» – только он и требует, ну, не к жертве, Аполлон-то умер давно, к некому действу аналогичному подростковой (или не подростковой, что уже наводит на мысли) мастурбации. Положительного результата никакого, но процесс увлекательный. Слушатель(читатель) испытывает нечто подобное. Все довольны, переходим к неформальному общению.

Теперь представим в этой ситуации того же Рембо, выдумывавшему любовь и поэзию (и, соответственно, самого себя) заново. Что – так или иначе, в большей или меньшей степени – делает всякий поэт, всерьез относящийся к своему занятию. То есть представляющему его себе делом более существенным, чем собственная жизнь, включая «жизнь вечную»(если он верующий). Что делает в таком случае Рембо? То же, что и сделал – посылает все это к ядреной фене и, разрушая себя, т.е. принося не какую-то литературную, а вполне конкретную жертву (свою психику, здоровье, жизнь вообще), пускается создавать («выдумывать») нечто новое и другое. Предприятие обреченное, но не совсем. Да, нет ничего нового под луной и солнцем, и тем не менее… Да взять то же солнце – каждый его восход и стар, как мир (и само солнце), и нов. И каким же нужно быть болваном, чтоб не понять справедливость того, что когда-то сказал Элиот: абсолютное новое произведение неизбежно будет и абсолютно плохим. Иными словами, что инновация, о которой ничего нельзя сказать кроме того, что это инновация (хотя и это сомнительно) есть полная дрянь и только внушенное нам искаженное представление о должном и недолжном нашептывает, что в этом, мол, что-то есть. Короче, теоретики постмодернизма в чем-то, безусловно, правы (хотя не они сами до этого додумались, будучи не в силах ничего создать, а лишь комбинировать и придумывающие свои теории лишь для оправдания собственной импотенции). Возможности «выдумывания» ограничены. Ты создал новую поэзию, ты открыл путь, которым пойдут все взыскательные художники, по крайней мере, ближайшие сто лет – что дальше? А дальше – смех идиота. Ад. И попытка любой ценой из него вырваться. Абсолютное воздержание от чего бы то ни было «поэтического», полная завязка, потому что иначе – даже смерть не смерть, а возвращение в ад и теперь уже навсегда. Ад был для Рембо реальностью, он там был (это, кстати, и сделало Поля Клоделя – и его ли одного? – христианином). Шарлевильский бродяга дошел до конца, чего, конечно, не светит – и слава Богу! – большинству «авторов» (хотя автор, как известно, умер и человек тоже, как давно уже доказали парижские умники), то есть авторов именно в кавычках, еще называемых по инерции (что уж совсем смешно) поэтами. Какие поэты, господа? Шоу-мены, массовики-затейнки (была такая профессия в СССР), купцы, наконец, продающие свой товар – не за деньги, так за «имя», за «бренд», без которого предпринимателю никуда.

Парадоксальная ситуация: сколько «авторов», сколько «техник письма», какое головокружительное разнообразие! Такого в России не было никогда. И – отсутствие поэтических книг на прилавках. Нет, поэзию оптовики закупают, но только прижизненных классиков и самых раскрученных, тех, кто продается. Для примера: Рембо издал лишь одну книгу (за свой счет и именно последнее, что написал) и из тиража не было продано ни одного экземпляра. И эта ситуация наводит на мысль, что такой всплеск стихотворчества (без всякой иронии: такого уровня версификации, такого количества талантов в России не было никогда) – лебединая песнь русской поэзии. И не только потому, что молодость не может длиться вечно (в мире сем, во всяком случае), а и потому, что сознание бесполезности и невостребованности своего дела не может идти этому делу на пользу.

Поэт не может быть «успешен». Или может лишь на некоторое время, пока удовлетворяет массовому спросу («собирает зал»); от Пушкина ждут нового «Руслана и Людмилы», а он, не рубя фишку, предлагает «Годунова» и лавры переходят к Бенедиктову. Стихи, обреченные на успех, может и хороши, но… А кто будет читать другие даже из «профессионального сообщества», не говоря уж о «публике»?

Мандельштам, как известно, делил литературу на разрешенную и написанную без разрешения, называя первую – мразью, вторую – ворованным воздухом. Эти строки. Если кто не знает, вынесены в качестве эпиграфа к журналу «Воздух» и существующей при нем поэтической серии. Но вот вопрос: что сейчас не разрешено? Есть ли сейчас литература, написанная без разрешения, и возможна ли она, а если да, то какая и какие табу она будет в таком случае нарушать? Думать, что Мандельштам имел ввиду лишь политическую цензуру, значит, по моему мнению, упрощать и сужать проблему. Как и полагать, что под ворованным воздухом он понимал не более чем эстетическую новацию. Впрочем, все это требует отдельного разговора с учетом отношения О.М. ко времени, смерти, долгу художника (поэта-и-гражданина, он не разделял этих понятий), о его подспудном (и для меня очевидном) христианстве. Вернемся к теме разрешенной и неразрешенной литературы: кто разрешает или не разрешает? Если редактор, то вся сегодняшняя раскрученная поэтическая продукция – мразь. И воровать воздух – значит двигаться в прямо противоположную мейнстриму сторону. Если более высокая инстанция… Но никакой такой инстанции теперь не признается, ей отказано в праве на существование: Автор умер, автор, естественно, тоже, мы лишь играем в бирюльки, теша себя и публику в надежде, что если нам и не заплатят, то хотя бы заметят. «И тут – тут конец перспективы».

«Искусство – глупость», – сказал Рембо, плетя словеса в бреду. И он, что называется, имел право. Ибо не был тварью дрожащей (хотя и был, конечно, как все мы, смертные). Игра в бирюльки или в наперстки интересует лишь играющих, или - в случае с наперстками – зевак, проходящих мимо. Так что то, что сейчас не читают стихи – закономерно, и – правильно. Вам предлагают, как правило, недоброкачественный или просроченный товар.

Место подлинной поэзии (как и всего подлинного) – в катакомбах. Только там начинается выход из ада.

P.S.  …собственно, Орфей не мог не спуститься в Аид, не усмирить и не умилить, а тем самым обезоружить охрану своей игрой. Но ушел ни с чем, в отличие от другого Орфея, не просто туда проникшего, но и потоптавшегося всласть на рухнувших медных вратах. Он вывел и Эвредику, и всех остальных. И после этого путь поэта – это следование именно за этим Новым Орфеем: натиск и взлом, а не стенания о несовершенстве мира, не комбинирование смыслов ради неожиданности комбинации (хотя и то, и другое - компоненты пения, как и все вообще).

Блейк прав: кто не художник – тот и не христианин, но художник – в каком смысле? Между христианином и «добрым христианином» общего столько же, сколько между первохристианством и нынешним. Столько же, сколько между «разрешенной литературой и написанной без разрешения». Собственно, христианин – это комикадзе, чей направленный на плывущий внизу эсминец самолет, взорвав этот эсминец, взрывает и все остальные эсминцы, но уж в параллельном пространстве. Это и значит быть художником, т.е. христианином, учеником Орфея, сходящего в ад, чтобы спеть и там, после того, как здесь Его песенка спета. В общем. Боязливые Царства Божия не наследуют. Боязливого поэта Гомер, Данте, Вийон, Мандельштам вряд ли удостоят там своим обществом. И я не думаю, что они сидят и печалятся, и воздыхают без конца в лимбе: все, кто когда либо служил Красоте – служил Богу, так как Красота – это Он, Орфей. И поэтому игра стоит свеч, вопрос быть или нет - снят. Но что значит быть? Быть – значит петь. Петь, направляя самолет на плывущий внизу эсминец. Быть – значит быть камикадзе. А правильный камикадзе – многоразовый, как гласит надпись на оранжевой футболке «Экспедиции». Чем не перспектива? И какая другая сравнится с этой по красоте? Только с учетом всего этого становится понятной строка «стихи и звезды остаются, а остальное – все равно»…


o-k-kravtsov.livejournal.com
Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе «Авторские колонки»