Давид славит

О книге Владимира Гандельсмана «Разум слов» (М. Время, 2015)
Главную отличительную черту поэзии Владимира Гандельсмана Иосиф Бродский дерзновенно назвал «самой большой новацией в русском стихе, в этом веке запечатленной».

В чем же эта новация? В любви. «В них [стихах ВГ] есть любовь любви, любовь к любви». Но что это значит, что вообще понимать под «любовью»? Термин размыт. И зачастую не поднимается из чувственно-эмоциональной неопределенности к «голой метафизичности» – еще одной особенности поэзии Гандельсмана, отмеченной Бродским. На эту метафизичность указывает и название книги стихов, написанных поэтом за сорок лет (и как тут не вспомнить срок странствия по пустыне?) – название, рассмотрению которого можно было бы посвятить всю рецензию, формат которой предполагает разговор лишь о каком-то одном из аспектов поэтики Гандельсмана, по возможности – самом значимом, ключевом. Он-то и обозначен в названии: «Разум слов». Это и вывод о прожитой жизни («что сказать мне о жизни?»), и кредо автора, и принцип его работы со словом (словами), и его позиция, которая вместе с тем всегда и оппозиция. В частности – «козлищам», как по-евангельски называл врагов слова Мандельштам. И Мандельштам здесь вспоминается по многим причинам. 

19087490.cover.jpg

Во-первых, Гандельсман – Мандельштам – это почти рифма, указывающая все на тот же «разум слов», веру в этот разум – в разум вообще и прежде всего – первичный, сиречь поэтический. Поясню: когда апостол Иоанн написал в порядке комментария к первому стиху Бытия «в начале было Слово», он имел в виду Слово Поэта (Творца, говоря по-русски), а не некую безличную формулировку: Логос несводим к логике, как и логика – к разуму, содержащемуся, согласно традиционным воззрениям, в сердце и мыслящим сверхлогически (поэтически). Но вернемся к созвучию имен. Из него уже проступает очевидная преемственность в главном, выраженном в названии книги, а именно: ОМ, как мы помним, именовал себя «смысловиком» и, судя по всему, не мыслил поэта в ином, противоположном этому качестве. А значит и сама поэзия по Мандельштаму (и Гандельсману) – есть обнаружение и выявление (прояснение) смысла (разума), а тем самым – продолжение творения: преобразование хаоса в порядок – порядок слов, если угодно – в синонимичный красоте космос.

Жизнь со всем, что в ней есть (и тем, чего нет, но есть) претворяется в разум слов. Или – в разум разума, если вспомнить греческое «логос», означающее и «слово», и словесность-как-разумность – главное отличие человека от бессловесных (животных). Некий особого рода разум, связывающий слова (имена бытия) и все вообще – посредством этого связывания, то есть – выполнение данного в Эдеме задания наречь имена всякой твари. Это-то стремление охватить все и вся в некоей всеобъемлющей, состоящей из множества фрагментов, картине и отличает Владимира Гандельсмана – поэта исключительной и не иссякающей работоспособности. Хотя уместно ли здесь слово «работа»? Виртуозность и разнообразие письма, претворение в стихи всего, что попадает в поле зрения, что вспоминается или мыслится, поразительное тематическое многообразие, где быт соседствует с культурой и историей – все это выглядит некой бесконечно длящейся стенограммой, а не «работой». Редчайшим сочетанием «искусства» с «почвой и судьбой», пронизывающих друг друга, становясь неким новым целым – разумом слов. И если это «работа», то работа именно этого разума, она же – непрестанная игра, игра Отца с детьми, как определяет Мандельштам христианское искусство, возвращая сакральное измерение слову «игра». Как и в стихотворении «Вот евхаристия как солнце золотое», где «все причащаются, играют и поют». Такой поэтической евхаристией (благодарением) мне видится и творчество Гандельсмана – поэта религиозного какой-то до- и надконфессиональной, изначальной поэтической религиозностью, поэта, для которого славить Господа, обнаруживая знаки Его присутствия во всем, включая подростковый гиперэротизм («Школьный вальс») – так же естественно, как дышать. 

135.gif

В сущности, «Разум слов» – это псалтирь: возникающий снова и снова в последней книге («Аркадия») образ царя Давида не только не случаен – он неизбежен и закономерен. Как и известный в литературе (спасибо Анатолю Франсу) образ «жонглера перед Марией с Младенцем», как названо одно из стихотворений, в котором Младенец – «святого безрассудства друг»:

Подбросить апельсин
в небесну синь,
за ним шестой, а следом пятый,
явь непочатая,
младенец вмиг розовопятый
разулыбается, в небо падая
из материнских легких рук,
святого безрассудства друг.

Это святое безрассудство и есть разум слов – «вспышки, которые освещают все, что рядом: остальную жизнь. Они – обрывы сердца, огромные обвалы неумения, безыскусного и безысходного сиюминутного горя, но в будущем воспоминании, возможно, счастливого горя» (БИО). Наверное, лучше, чем в этих словах, о стихах Владимира Гандельсмана не скажешь. Поэзия – дочь Мнемозины, поэтому она всегда – воспоминание, преобразующее горе не в счастье, но именно в «счастливое горе». Исключи это горе – и счастье перестанет быть счастьем, жизнь – жизнью, поэзия – поэзией. В этом «счастливом горе» снимаются все антиномии и оно как бы само собой, без усилий поэта (следов таких усилий не видно) обращается в песню хвалы, оставленным на все времена образцом которой и является библейская поэзия и в первую очередь – песни царя-псалмопевца. Им-то, его благодарением («Давид благодарит») и заканчивается книга (акварельный «Апрель» – последнее стихотворение в ней – лишь воздушно-нежный постскриптум, смягчающий религиозный пафос и возвращающий нас в сегодняшний день). И кажется, нет нужды доказывать, что «Давид благодарит» – больше, чем импровизация на темы псалмов: это – итог «Разума слов», слова, обращенные к самому автору:

«Я вразумлю тебя – в Моих руках
твой путь, не попирай себя во прах.
Не будь как необузданный лошак,
чтобы уздой Я сдерживал твой шаг».
Путь нечестивого – греховный тлен. 
Ты ж, праведник, пой Господа, блажен.

Psalmopevec_David_proshhenie_543193962.jpg

Так в контексте сегодняшней поэзии актуализируется, восполняя недостающее, благословение поэту, который всегда – блажен, коль скоро он поэт, и – вспомним Ахматову, заявлявшую о безгрешности поэтов – праведен. При том, что это праведность – особого рода. И здесь уместно вспомнить ключевое для иудео-христианства понятие «смирение», смысл которого сводится зачастую к какой-то забитости и абсолютной творческой импотенции. Вспомнить потому, что Владимир Гандельсман именно об этом смирении и говорит – как стихами, так и в авторском послесловии к «Разуму слов» (БИО). Подлинное смирение всегда радостно, так как только оно и есть максимум возможной для смертных свободы. Свободы в том числе (или – прежде всего) от себя самого. Свободы как полного отказа от претензий на что либо, в том числе – и на то, чтобы именоваться поэтом: «Автобиография, если она кем-то востребована, предполагает значительность: я родился и кем-то стал… – но если ее начать единственно точными словами: «Я родился за несколько лет до своей смерти…», – то понятно, почему нет никакой возможности кем-то быть. Не остается времени: ни на хотение нарядиться в инженера, например, или в поэта, ни на пребывание в наряженном виде: кто-то». 
Итак, Никто, как спасительно назвал себя обманувший Циклопа Одиссей. Просто прохожий, каковым, кстати, и заповедал быть Своим ученикам Христос в одном из апокрифов. Тот, кто проходит, как проходит и «мир сей», но проходит, любуясь и чаруя этой своей способностью любоваться – собственно, единственным, чему учит поэзия, никого ничему не уча – единым на потребу (вспомним совет обратить внимание на полевые лилии и птиц небесных). Любуясь, например, елочными шарами, они же – искомые стихи, вдруг возникающие при любовно сфокусированном на чем угодно взгляде:

Я искал, где они ютятся.
В магазины елочной мишуры
заходил, засматривался на шары
(да святятся!)

Елочные шары – образ Рождества и всего, на что падает взгляд – именно святятся, а не просто светятся, переливаясь. Точно также святятя и стихи, будучи отблеском той славы, который отличает стихи Владимира Гандельсмана. И кажется закономерным, что последний раздел – книга «Аркадия» – представляет собой некую глоссолалию, где, как на пиру, соседствуют Иов, Иеффай, Рифей, Анакреонт, Франциск Ассизский и – «гольфистка-юница» в короткой юбочке. И все это опять же заставляет вспомнить о Мандельштаме, видевшем в поэзии ХХ века именно глоссолалию, где Овидий, Катулл, Пушкин являются как бы впервые, где смешались все времена, все голоса. Божественное опьянение Пятидесятницы, новый день творения, радость о Господе. Певцом этой давно и прочно забытой радости и является, на мой взгляд, Владимир Гандельсман, в этом его главная отличительная особенность. Его поэзия – о ком бы и о чем бы он ни говорил – умиротворяет и радует. Ибо славит. «Давид славит» – так называется одно из стихотворений «Аркадии», и то же самое можно сказать о всем написанном не претендующем быть кем-то жителем Ленинграда-Петербурга, а теперь Нью-Йорка – странника и созерцателя, заставляющего вспомнить, что поэт – это поистине певец, а не конструктор, например, что «поручение», как определял поэтический дар Баратынский, есть поручение славить. И он славит, Давид и Орфей, самый, на мой взгляд, благодарный из поэтов сегодняшнего дня:

Эта твердь,
небо ночей и дней, – 
проповедь,
проповедь славы Твоей.
Этот день
речью впадает в день,
а ночная сень –
тишиною – в ночную сень.
Солнцу знак
подал – и в небесах Твоих
оно засияло, как
в брачных чертогах жених.
Свет лучист.
Звездам нет числа.
Страх Твой чист.
Заповедь Твоя светла.

IMG_1133.jpg
Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе «Авторские колонки»