Новая столица России: кастинг

Только утвержденный губернатором Московской области, Шойгу упомянул о возможности переноса столицы в Сибирь. Очевидно, что в случае переноса подведомственная ему область будет с Москвой «на равных» - «и субъект с субъектом говорит». Однако, помимо местных подмосковных аспектов, речь идет о смене всей территориальной структуры страны. Да тут еще премьер-министр назвал развитие восточных районов в числе важнейших приоритетов. Придется возвращаться к теме переноса столицы, бурно обсуждавшейся в научных и политических кругах в 90-е годы. Рассмотрим спектр возможностей.

В федеративных государствах принято располагать столицу между крупными «центрами силы»: Канадская Оттава между Торонто и Монреалем, на границе между преимущественно англоязычной провинцией Онтарио и франкоязычным Квебеком. Австралийская Канберра – между Мельбурном и Сиднеем. Это довольно скромные городки; в момент получения статуса столицы Оттава была глухим лагерем лесорубов, и еще в середине XX в., говорят, слышали волчий вой в ее окрестностях.

Для федеративных государств «мелкотравчатость» столицы не важна: там принято разделять функции и между людьми, и между территориями: политическая власть – отдельно, экономическая – отдельно. Но в современной российской культуре «размер имеет значение». В 90-е годы обсуждался первый проект федеральных округов – там центрами округов должны были стать симпатичные, но небольшие города где-нибудь на границах между областями – в благих целях выравнивания уровня социально-экономического развития, подъема «глубинки». Проект, подготовленный политико-географами, был встречен с ужасом: «Как же это губернатор Саратовской области поедет на поклон в центр федерального округа Балашов». О том, что губернатор вообще-то не должен ездить на поклон, а отвечать только перед своими избирателями (тогда губернаторы избирались), почему-то не говорилось.

Тем не менее, если гипотетически рассмотреть классический федеративный вариант, то столицу нужно переносить в Вышний Волочек. Симпатичный, отражаемый водной гладью город Петра (Волочек расцвел, когда путем устройства каналов здесь был налажен водный путь в северную столицу) - по сути, скромный вариант Петербурга. Главное, функция «подъема глубинки» будет здесь выполнена в полной мере: тверская и новгородская глубинка, словно провалившаяся в яму между Москвой и Санкт-Петербургом, давно называется «пристоличной сибирью». Соблазны столиц слишком близко: «за две электрички» - именно вблизи столиц население теряется опережающими темпами. Практически безработный, оклеенный плакатами о том, что и в случае наркомании «выход есть»; с типично сибирской приметой - «зоной» в черте города (впрочем, где их нет?) Вышний Волочек – самая что ни есть периферия, несмотря на, казалось бы, выгодное экономико-географическое положение.

Здесь может быть два варианта: при «умном» Вышний Волочек расцветет, брошенные заводы его превратятся в модные «лофты» (архитекторы уже сделали такой проект, не дожидаясь административных преобразований), для «Сапсанов» построят отдельную колею и они полетят, наконец, не расталкивая бюджетных электричек с заданной проектом скоростью, окрестности покроются «многоплечевой» сетью автодорог, дублирующих Ленинградку – тут, правда, радикально пострадают рекреационные места: природа любит бездорожье. Во втором варианте по Ленинградке уже никогда и ни при каких обстоятельствах нельзя будет проехать без мигалки – а ездить придется: в любом случае, не все приглашаемые на заседания правительства будут жить в Волочке... Поэтому перейдем к другим вариантам.

Вариант «промежуточной столицы» обсуждался некогда в отношении Казани – здесь речь идет о гипотетической роли Казани как «моста» между Востоком и Западом, европейской и исламской культурой. Современная Казань, однако, «не тянет» на эту роль, превратившись в столицу довольно замкнутого на себе Татарстана. Даже знаменитый Казанский университет, в XIX в. реально бывший центром просвещения всей восточной части страны, сегодня почти не принимает абитуриентов из-за пределов Татарстана. Поэтому пока оставим и этот вариант.

Столицы переносят также из геополитических соображений, как Петр в Петербург. Если надо сместить вектор развития к восточным районам страны, тогда столицу надо сразу переносить во Владивосток (которому, впрочем, и так тесно на поднимающихся над морем террасах скалистого полуострова) – или в Хабаровск, где стоит над Амуром памятник великому геополитику восточной части страны Муравьеву-Амурскому. Такой «сильный ход» будет означать одно: четкую переориентацию России на Восточно-Азиатский регион. Впрочем, перестанут ли от этого жители Уссурийска подумывать о переезде в китайский Муданьцзян, как сейчас, не знаю – скорее всего, у них все же появится повод использовать трансграничные контакты у себя на родине.

Переносят столицы и, наоборот, «в сердце» страны, регион, который должен символизировать национальную идентичность – так подбиралась, например, Анкара. Отчасти это и вариант Нигерии, где Абуджа расположилась не только в «глубинке», но в районе возникновения древней культуры Нок. Но в России это уже было: из Петербурга в Москву. Декабрист Пестель предлагал перенести столицу в Нижний Новгород. Сегодня денег на подобный проект было бы затрачено много, а вот разница – в контексте российских просторов – между Москвой и Нижним будет не столь уж радикальной, чтобы оправдать преобразования.

Чаще всего столицы переносят в малоосвоенные районы – официально это объясняется попыткой стимулировать развитие новых районов. Нередко при этом новые столицы остаются «соборами в пустыне». По-хорошему, в новом районе надо создавать сразу сеть небольших центров, коммуникации между которыми создадут положительный эффект для окружающей территории. Должна быть построена хотя бы удобная сеть сообщений, а не просто аэропорт на «вход-выход» - ведь как показывают некоторые научные расчеты, именно хорошая и густая дорожная сеть способна дать эффект «подъема экономики».

Однако такие переносы в большей степени, чем подъемом экономики определенной территории, обычно бывают обусловлены необходимостью смены элиты. При переносе столицы в глухомань новая элита априори пройдет «естественный отбор»: на новое место переедут самые активные – и самые преданные лидеру (как Меньшиков Петру) – люди. Косная старая элита осядет на старом месте. В этой связи, конечно, новая столица была бы особенно актуальна, если бы новым президентом был - ну, допустим на минутку – не Путин. Впрочем, и «старые» лидеры пробовали переносить столицы с целью сконцентрировать вокруг себя людей «своей команды», вырвавшись из становящейся опасной столицы – вспомним бегство Ивана Грозного в Александров.

Если столица создается не совсем «с нуля», как Петербург, ключевую роль в формировании новой элиты – и нового «стиля» государственного развития – может сыграть местная элита новой столицы. Не случайно даже экономисты заговорили об «укорененности» экономики в местной культуре: местная среда имеет огромное значение. Вот в этом контексте рассмотрим часто обсуждаемые варианты переноса столицы в сибирские и уральские города.

Собственно, из уральских городов в качестве претендента на столичный статус обсуждается только один – Екатеринбург. Родина первого президента России, Екатеринбург, в каком-то смысле, уже упустил свой шанс: он легко мог бы стать столицей в 90-е. Специфика местного «духа» уже достаточно широко описана главным «продвиженцем» Урала Алексеем Ивановым: это специфическая для России «рабочая», «горно-заводская» этика. Здесь герой – мастеровой, мастер, хоть и со странностями, но умеющий строить свою судьбу своими руками – в отличие от «общерусского» Емели и Иванушки-дурачка, которым просто почему-то везет. Город прогресса, энергии («Energy-бург»), немного чересчур брутальный для мягкотелой России – но и мрачноватый, с какими-то готическими нотками и в сказах, и в жизни – во всей своей истории.

В Сибири чаще всего говорят о Новосибирске. Этому «выскочке», основанному «всего лишь» на рубеже XIX и XX веков в связи со строительством моста через Обь, завидуют старинные сибирские города Тюмень, Омск, Томск – особенно последний, оспаривающий с Новосибирском звание главного университетского города Сибири. Новосибирск суховат, как его ведущие научные школы, слишком искусственен. Томск более душевный, гордящийся потрясающей деревянной архитектурой (гибнущей без должного бережения). Но он консервативен – причем как по воспоминаниям интеллектуалов XIX века, так и судя по недавней истории с Бхагавад-гитой. Если искать самый типичный городской район, то, пожалуй, более реален Томск, плавно вписанный в холмы над Ушайкой.

Наконец, Красноярск. Он пока реже других упоминается в качестве потенциальной столицы[1]. В сфере конкретных проектов, пожалуй, только сибирские экономгеографы который год грезят превращением соседнего Лесосибирска в международный транспортный центр (с аэродромом дозаправки самолетов) между Европой и Азией. Между тем, Красноярск сейчас выглядит, пожалуй, наиболее динамичным из сибирских городов – и тоже на днях «засветился» в новостях, неожиданно набрав миллион человек населения. Здесь, как пристало бы столице и вообще «креативному городу», развиваются творческие индустрии; красноярская музейная биеннале, например – событие для всех музейщиков страны. Один за другим краевым центром руководят неординарные личности.

Однако если до Вышнего Волочка ехать из Москвы на автомобиле часа три-четыре (это если без пробок), то до Красноярска – четыре с лишним часа самолетом. Перенос столицы в Красноярск – жест «антикомпактности» страны, резкое увеличение доли затрат на транспорт в экономике в целом. Он, казалось бы, непреодолимо оторван от остальной экономики страны; здесь уже совсем другой мир, с Енисеем, со скалами-столбами, с ядерными подземными заводами, мощными ГЭС (авария на Саяно-Шушенской ГЭС наглядно показала, какого бережения требуют даже «обычные», неядерные технологические объекты).

Правда, Сибирское пространство очень отзывчиво на статус. Как только Красноярский университет стал федеральным, потоки студентов статистически значимо переориентировались из Томска на Красноярск – такого эффекта не дало «назначение» ни одного другого из федеральных университетов страны. Поэтому при всей кажущейся нереальности проекта, он не так уж и нереален. Важно условие: его осуществление не должно стать «натягиванием» общеэкономического российского «одеяла» на Красноярск (слишком далеко: порвется). Столичный статус Красноярска должен со временем выстроить вокруг города совершенно новое экономическое пространство – не вместо центрально-европейски-российского, но рядом с ним. Достройка нового полюса очень нужна России – между разными полюсами экономические токи будут значительно сильнее, чем статическое напряжение, постепенно сползающее со щупалец Москвы подобно огням святого Эльма.

Надо будет «всего лишь» учесть, что вокруг новой столицы нужна сеть дополняющих центров. Сеть дорог, хороших и в разных направлениях. А дураки, можно надеяться, «отфильтруются» по дороге.

Примечания

[1] Российский культуролог Д.Н. Замятин неоднократно излагал данную идею в рамках своей концепции метагеографии русских столиц.
Надежда Замятина



Единственный премьер российской империи

Необычные положения требуют необычных людей. И если режим еще на что-то способен, то он таких людей находит. Назначение Столыпина министром внутренних дел прошло относительно малозамеченным – он прошел довольно привычный к тому времени бюрократический путь, типичный для аристократа, выбравшего службу – из уездного предводителя ковенского дворянства в губернаторы Гродненской области, затем назначение Саратовским губернатором, где сумел себя положительно зарекомендовать в 1905 – начале 1906 г.
http://russ.ru/var/russ/storage/images/pole/edinstvennyj-prem-er-rossijskoj-imperii/1311363-1-rus-RU/Edinstvennyj-prem-er-rossijskoj-imperii_articleimage.jpg
Должность министра внутренних дел к тому времени сделалась местом «смертников». Сипягина убили в 1902, его преемник Плеве погиб в 1904. К тому же в революционной России оно оказалось и местом в высшей степени ненадежным – если шанс выжить был, то шансы сохранить репутацию казались призрачными. Святополк-Мирский, сменивший Плеве, и пытавшийся лавировать между «либеральной общественностью» и «старым курсом», в результате ушел ненавидимый всеми – и властью, и обществом (не говоря уже о революционерах, ненавидевших всякого министра внутренних дел по должности). Кратковременный Булыгин, личность, «во всех отношениях заурядная» (Вл. Гурко), давший свое имя «совещательной Думе», скорее плыл по течению, чем проводил какую бы то ни было определенную политику. Дурново, ставший символом жестких мер по подавлению революции, свалив Витте, и сам был вынужден оставить министерство как неприемлемый ни для кого, кроме крайне правых. Весной же 1906 г. было решено попытаться «договориться с общественностью», испытать возможность компромисса – в результате возникло «министерство Горемыкина», долженствовавшее попытаться «сотрудничать с Думой».

«Старая власть» сделала многое, чтобы сделать это сотрудничество возможным – начиная от символических жестов, вроде торжественного приема в Зимнем дворце депутатов и тронной речи, в которой, смирив себя, Николай II воздержался от упоминания своего официального титула «самодержца», вплоть до возобновления переговоров с Милюковым на предмет возможности вхождения кадетов в правительство.

Однако все оказалось бесполезным – Дума демонстрировала решительность не признавать сам факт существования Основных законов, претендуя на то, чтобы быть «единственной законной властью», утверждая, что в ней проявляется «воля народа» и провозглашая принцип суверенитета народа. Набоков, англоман и юрист, забывая все свои убеждения, провозглашал: «власть исполнительная да преклониться перед властью законодательной», забывая не только о наличии второй палаты (Государственного совета), но и о том, что монарх тоже являлся частью «законодательной власти». Муромцев, торжественный и величавый председатель Думы, о котором какой-то крестьянский депутат сказал, что тот ведет заседание «точно обедню служит», не счел возможным снизойти до визита председателю Совета министров, дабы не унизить достоинство Думы. Вместо того, чтобы быть выходом из революции, Дума пыталась ее продолжить – Милюков не только сказал после обнародования манифеста 17 октября: «Ничего не изменилось. Война продолжается», но и на практике, во главе гордящейся своей дисциплиной кадетской партии, реализовывал тот же принцип. «Штурм власти» продолжался – с использованием новых, предоставленных самой властью, средств.

Столыпин, назначенный министром как человек, приемлемый для общества, оказался столь же неприемлем, как и Дурново – неприемлемым было само существование министерства, неподконтрольного Думе. Она требовала амнистии для революционеров – но так, как может требовать только победившая сторона: осуждая власть, но не осуждая террор, требуя капитуляции власти. И в этой ситуации Столыпин неожиданно раскрылся – как парламентский оратор, как фигура, с которой можно было соотнести образ власти, тот, кто не растерялся в создавшейся ситуации, но говорил и действовал. Когда Дума требовала отмены «исключительного положения», Столыпин произнес свои знаменитые слова:

«Нельзя сказать часовому: у тебя старое кремнёвое ружьё; употребляя его, ты можешь ранить себя и посторонних; брось ружьё. На это честный часовой ответит: покуда я на посту, покуда мне не дали нового ружья, я буду стараться умело действовать старым».

Неожиданно роли поменялись – те, кто традиционно выставлял себя защитником «правового порядка», столкнулись с позицией, на принцип правового порядка опирающейся. Это был оппонент, к которому Дума была совершенно не готова – она собиралась штурмовать «старый режим», но Столыпин выступил не его защитником, а заговорил о «государственной необходимости» и «правопорядке» - о том, например, что в условиях общественного хаоса невозможно просто отменить исключительные нормы, как раз и созданные для чрезвычайного положения, и начать действовать так, как если бы ничего чрезвычайного в стране не происходило. Что нормы исключительные могут и должны быть пересмотрены – поскольку действующие несовершенны, но невозможно бросаться в неизвестность. Отменить исключительные положения можно только в том случае, если их заменить на другие, но отменить, ничего не предложив взамен – невозможно. Правительство вдруг обрело внятную позицию и голос, который говорил осмысленно и здраво, деятеля, который действовал уверенно, убежденный в своей правоте и силе.

Последнее, пожалуй, было основным в тот момент – в ситуации, которую Розанов зло и метко обозначил: «Когда начальство ушло», а кадеты в Думе напоминали гимназистов «возраста громких фраз и всеобъясняющих формул», явление Столыпина стало зримым воплощением катковского восклицания более чем двадцатилетней давности, на сей раз куда более уместного:

«Господа, встаньте: правительство идет, правительство возвращается!».

Он стал надеждой режима – но надежда эта была сразу же сопряжена с целым рядом оговорок и сомнений. Назначенный председателем Совета министров в тот же день, когда было объявлено о роспуске Думы, он стал и источником первых разочарований справа. Ситуация типична для той эпохи – Столыпин зажат между двух крайних лагерей. С одной стороны – «общественность», за спиной которой революционное движение, с которым общественность разорвать не может, поскольку это источник ее силы и влияния: угроза революции единственное, что заставляет с ней считаться власть, а революционное движение оно может использовать лишь до тех пор, пока идет вместе с ним – порвать с ним радикально для нее немыслимо, поскольку собственной силы она не имеет. С другой – правые, еще более разнообразные, чем революционный и либеральный лагерь: начиная от придворных кружков, по наступлению относительного успокоения в стране надеющихся все вернуть «как было», вплоть до Союза русского народа и т.п. организаций, объединяющих низы, «чернь», «отребье», как их высокомерно аттестуют придворные кружки, которые опасно и отбросить и приблизить – поскольку они отнюдь не согласны быть простым орудием в руках власти, имеют собственные взгляды, интересы и надежду на влияние.

Первый период столыпинского правления – с июля 1906 по июнь 1907 – решимость предпринять «вторую попытку» договориться власти с обществом: двигаясь конституционным путем, привлекая на свою сторону общество не словами, но делами: Столыпин рассчитывает, развернув активное законотворчество по статье 87-й Основных законов[1], перетянуть общественное мнение на свою сторону. Любопытная деталь, демонстрирующая «наивность» премьера – вполне объяснимую при непривычности к публичной политике: долгосрочные меры не в силах изменить настроение масс; преобразования, эффект которых, даже в случае их успеха, наступит через несколько лет, не могут быть убедительным аргументом в предвыборных дебатах. Обучаться искусству публичной политики в Российской империи было негде – кадеты учились на книжках о Французской революции[2], Столыпину, далекому от таких интересов, пришлось обучаться на практике, временами излишне, во вред себе в глазах императора, напоминая Бисмарка.

Знаменитая аграрная реформа, проведенная в порядке 87-й статьи, была необходима независимо от положения деревни: поскольку требовалось предложить решение, создать для крестьянства альтернативу ожиданиям аграрной реформы от Думы. На практике все оказалось далеко от ожиданий и заявлений правительства – реформа продвигалась сложно и давала противоречивый результат, «выделение на хутора», охватив порядка 14 млн. десятин земли, не только активизировало конфликты в деревне. Если реформа начиналась с закона о крестьянском равноправии, то фактически особый статус «крестьянства» сохранялся – аграрные преобразования двигались скорее по французскому варианту, образованию мелкой земельной собственности, препятствуя «аграрному капитализму». Переселенческая политика – в особенности в отношении Дальнего Востока – оставалась скорее «символом», чем реальностью; впрочем, символом значимым – обозначающим «колониальный поворот» в отношении к неевропейским провинциям, особенно заметный в правительственной риторике.


Как бы то ни было, 2-я Дума оказалась если и не хуже 1-й (вряд ли могло быть что-то хуже практически открытого подстрекательства к революции), то и не лучше, дав в результате относительное большинство левым партиям. Правительство имело хоть какие-то шансы получить большинство только за счет «польского коло»: одно это обстоятельство уже возмущало Столыпина[3]. «Невозможная» Дума просуществовала до 2 июня – в бесплодных попытках найти компромисс, предпринимаемых «чести ради», без особых иллюзий на его возможность. Пожалуй, с того момента, как стали известны результаты выборов, основной задачей правительство стало наглядно продемонстрировать несостоятельность Думы, морально дискредитировать ее – и в данном случае Дума сделала многое, чтобы помочь правительству. Последним шансом для Думы стало требование снятия депутатской неприкосновенности с депутатов-социал-демократов, обвиненных в заговоре. Последовавший, как и ожидалось, фактический отказ Думы привел к указу о роспуске, обнародованным одновременно с измененным избирательным законом.


С третьиюньского переворота начинается новый, второй этап премьерства Столыпина – получив по этому закону относительно послушную 3-ю Думу, где главную роль играли поощряемые им октябристы во главе с Гучковым, Столыпин создал quasi-конституционную конструкцию. Решив тактическую задачу, Столыпин, однако, попал в стратегический тупик. Иное дело, что сомнительно, был ли вообще возможен относительно благополучный выход из той ситуации, в которой империя оказалась с 1894 года, когда власть и общество, видимо, упустили последний шанс заключить прочный компромисс. Если после царствования Александра III новый правитель мог позволить пойти на уступки, которые не выглядели бы с его стороны капитуляцией – власть казалась максимально сильной и любой жест доброй воли с ее стороны был бы воспринят с благодарностью, как готовность к сотрудничеству, то после 1905 г. власти некуда было отступать: она находилась в условиях войны с «общественностью», и любая уступка власти воспринималась лишь как свидетельство слабости, вызывая желание «нажать сильнее». При этом, как обычно, крайности сходятся – и левая, и левеющая общественность, с одной стороны, и консерваторы справа одинаково воспринимали режим, установленный Основными законами 1906 г. как временный, который можно использовать как плацдарм – либо для установления «демократической республики», либо для восстановления «абсолютной монархии».


Вся политическая деятельность Столыпина в период 1908 – 1911 гг. направлена на поиск выхода из этого тупика – и в его глазах таким мог стать русский национализм. Именно период 3-й и 4-й Дум стал новым взлетом русского националистического движения – образования Всероссийского национального союза, октябристской националистической и милитаристской риторики. Оказался запущен конституционный конфликт с Финляндией, когда через Государственную думу были проведены меры, отменяющие прежние конституционные привилегии Великого княжества; в качестве демонстративного шага был запущен процесс выделения Холмской губернии из Царства Польского и включение ее в состав остальных российских губерний (законопроект был внесен в 1909 г., завершен этот процесс был уже после гибели Столыпина, в 1912 г.). Национализм, поддерживаемый и стимулируемый столыпинской политикой 1908 – 1911 гг., был нацелен на то, чтобы найти новую общественную поддержку, за пределами привычных социальных групп и политических конфигураций – в этом плане столыпинский национализм будет противостоять не только левым, но и правым группам.


Часто вспоминают известные слова о двадцати годах «покоя, внутреннего и внешнего», которые преобразят Россию. Но эти же слова демонстрируют всю слабость начинания Столыпина – мало того, что странно было в условиях начала XX века, когда Европа напоминала пороховую бочку и если не каждый год, то раз в два года оказывалась на пороге всеобщей войны[4], рассчитывать на двадцать лет внешнего покоя – Столыпин сам сделал многое, чтобы сделать невозможным «покой внутренний». Агрессивная националистическая политика – во многом скорее символическая – провоцировала конфликты, мобилизуя иные национальные группы: если в период 1906 – 1907 гг. целью была консолидация общества, то теперь власть пыталась найти опору через механизм исключения, используя конфликт как способ упрочнения своей позиции, собирая через него сторонников (ситуация с законом о введением земств в западных губерниях, отвергнутом Госсоветом, когда Столыпин, привычным для него образом, пошел на обострение конфликта на сей раз с консервативными группами, показал, что подобная «конфликтная политика» подтачивает саму себя – добившись, в конечном счете, победы над Госсоветом, он потерял поддержку тех групп и лиц, которые были ему необходимы; в конечном счете, в подобной ситуации император утратил последние мотивы преодолевать собственную неприязнь к Столыпину).


Фигура Столыпина резко выделяется на общем фоне российских верхов начала XX века – он был аристократом, сохранившим ощущение «власти по праву» и вкус к власти, он был личностью в условиях, когда остались одни исполнители и придворные. Он был единственным «премьером» думской эпохи – главой правительства, лидером: масштаб его личности был очевиден для всех. «Мифология» Столыпина начала складываться еще при его жизни – чему в равной степени содействовали как восхваления сторонников, так и ненависть оппонентов. Однако к августу 1911 г., казалось, его политическая карьера приближается к концу – или, во всяком случае, в отставке мало кто сомневался. Премьерство заканчивалось неудачей – вместо поставленных целей консолидации общества, заключения соглашения с «общественностью», реализации программы либеральных реформ, с которой он выступал во 2-й Думе, Столыпин оказался в ситуации, когда созданные им самим правые и националистические силы выступали против него, когда потерпевшее поражение, но лишь оттесненное либеральное движение вновь набирало силу, оставшись на той же позиции «глухого» конфликта с властью. Убийство Столыпина обратило его из политика с противоречивой репутацией в мифологическую фигуру «последнего рыцаря империи», однако сама империя подвела печальный итог, на киевском памятнике погибшему премьеру изменив слова его думской речи с характерного «им» на «вам»:


«Вам нужны великие потрясения, нам нужна великая Россия».


Слова, сказанные с трибуны 2-й Думы и бывшие призывом к объединению вокруг идеи государственного величия, общего дела (res publica), ради которого возможен компромисс и сотрудничество многих политических сил, стали знаком размежевания и безнадежного противостояния с все большей частью страны и общества.


Примечания


[1] Ст. 87 Основных законов Российской империи позволяла правительству с санкции императора принимать законы в экстренных ситуациях в период отсутствия Думы: они должны были быть внесены затем на ближайшей сессии Думы, а отклонение их Думой лишало их юридической силы, равно как они утрачивали силу и в случае невнесения в Думу.


[2] Василий Маклаков, которого коллеги по кадетской партии в шутку (в которой есть только доля шутки) называли вместе со Струве «черносотецнем», студентом вывез из Парижа набор открыток с изображением «жертв Французской революции» (как он пытался оправдать свое приобретение на русской таможне), а в имении располагал полной подборкой «Монитёра», подаренной ему друзьями, перечитав едва ли не все о той эпохе. Если даже у умеренного Маклакова увлечение Французской революции доходило до того, что он на старости лет по памяти цитировал речи в Национальном собрании, то для людей несколько более левых взглядов отношение к революции вряд ли можно описать иначе как «влюбленность»: и революция 1917 г. будет беспрестанно смотреться в зеркало революции 1789 г., находя и собственную Вандею, и собственный термидор – и ожидая (единодушно со своими противниками, но с разным, разумеется, настроением) появления «Бонапарта».


[3] Стоит вспомнить, что Столыпин был выходцем из Западных губерний и губернатором в Гродно – ему «польский вопрос» был знаком непосредственно и, выросши в атмосфере споров о «русификаторской» политики в Северо-западных губерниях, с чем была связана и его последующая деятельность, он расценивал подобную ситуацию как нетерпимую, в которой невозможно проведение «русской политики», блокированной польскими голосами


[4] Выстрел в Сараево стал лишь одним из многих событий, могших спровоцировать всеобщую катастрофу – конфликт в Танжере несколькими годами ранее вполне годился на ту же роль, а балканские события 1908 г., когда Австро-Венгрия аннексировала Боснию и Герцеговину, первая (1912) и вторая (1913) балканские войны предоставляли изрядное количество поводов. Подробная предыстория Первой мировой тем и интересна, что демонстрирует – ни одна из сторон не желала войны, но и ни одна не боялась ее в достаточной степени. Война мыслилась как пагубная, но может быть в конченом счете благая развязка той путаницы и противоречий, что накопилась в Европе с 1870 – 1878 гг., в ней готовы были видеть «очистительную грозу», которую никто не желал вызывать сам, но которую многие готовы были принять с облегчением.

Андрей Тесля

Russian Journal

Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе