Соблазн Кассандры

Кризис опасен тем, что провоцирует спекуляции, особенно — философские. Не в силах справиться с сегодняшним днем, мы готовы принести в жертву завтрашний, чтобы попасть во вчерашний

Есть упоение в бою
И бездны мрачной на краю…

  Пушкин

Мне повезло, скажу не шутя, вырасти в ту редкую и знаменательную эпоху, когда многим казалось, что мир меняется — от плохого к лучшему, или хотя бы к сносному. 

Когда я поступил в первый класс, меня причислили к «нынешнему поколению», которое доживет до коммунизма и бесплатного мороженого. И тут же, в качестве аванса, Гагарина запустили в космос, а Сталина вынесли из мавзолея. К восьмому классу я, правда, усомнился в неизбежности прогресса, потому что встретил на Карпатах направлявшиеся в Прагу танки, но и они меня не исправили. Я по-прежнему отношусь со скепсисом к скептикам, подозревая в них шарлатанов. Мизантроп — выгодная профессия. В определенном и невеселом смысле он всегда оказывается прав, зная, как все мы, чем это кончится. Но именно беспроигрышность этой ситуации меня смущает.

Осуждать обратную сторону проще, чем хвалить лицевую. Опуская другого, мы поднимаем себя. Зная это, Генрих Белль, считая негативные рецензии бесполезной игрой амбиций, оценивал критиков по тому, кого они хвалят, а не ругают. (Впечатленный таким принципом, я уже лет 20 лет пишу только о тех книгах, которые мне нравятся.) 

Важно еще и то обстоятельство, что предсказывать беду надежнее. Если она обойдет стороной, то на радостях мы о ней забудем. Поэтому те, кто всегда ждет худшего, выигрывают дважды. Когда они попадают в точку, мы благодарны им за предусмотрительность, если промахиваются — довольны тем, что обошлось. Никто не стал бы попрекать Кассандру, окажись она не права. 

Один мой приятель-диссидент сидел в Коми с сектантами, всегда готовыми к концу света. Когда он не наступал и очередной роковой день проходил незамеченным, строгий лагерный этикет требовал, чтобы об этом не вспоминали. В Нью-Йорке такое случилось, когда умер любавический ребе Шнеерсон, которого в Бруклине считали мессией. В ожидании последнего из всех судных дней евреи не спали, не ели и три дня не показывались на службе, а когда все-таки явились, то только коллега-пятидесятница не сумела сдержаться:

— Ваш из гроба не встал, — сказала она, — а наш еще как.

— Это еще как посмотреть, — ответил ей хасид, потирая красные глаза.

Я не знаю, что он имел в виду, но у склепа раввина до сих пор горит свет и дежурят евреи. 

Конец света и впрямь слишком важное событие, чтобы его пропустить, не примазавшись. Поэтому история полна несбывшимися пророчествами, но кто сейчас, например, вспоминает, с каким ужасом мир боялся новогодней ночи 2001-го, обещавшей свести с ума компьютеры, людей и (сам читал) домашних животных. 

Еще хорошо, что у нас короткая память, а то, сколько я ни живу в Америке, столько она стоит на краю пропасти. Вглядываясь в прошлое, я вижу в нем лишь один тихий период — тот, когда страна следила за сексуальными эскападами своего президента. Славные были времена, если у сената не было других забот, кроме как решать, является ли оральный секс настоящим и заслужил ли за него Клинтон отставку. 

Эйфория, однако, была недолгой, и с 11 сентября Америка живет в беспрестанной «экзистенциальной тревоге», что в Новом Свете — в отличие от Старого — подразумевает не отчаяние космического одиночества, а обычный страх конца. 

Пока я не привык, меня это беспокоило, но потом перестало, потому что каждый раз угроза менялась. Сперва в те месяцы, когда руины «близнецов» еще дымились и мы не открывали окон при южном ветре, смертельной опасностью считались террористы. Потом, поскольку Усаму не нашли, их задвинули на задворки общественного мнения и стали бояться атомной бомбы Хусейна. Когда и ее не нашли, угрозой — и надолго — оказалась просто война в Ираке. День за днем нам объясняли, что от ее исхода зависит мир, покой и исход президентских выборов. Но тут подорожал бензин, и война скрылась за кулисами газет. 

Еще прошлым летом до сих пор не повешенные экономисты предсказывали, что зимой баррель нефти будет стоить двести долларов. Топливный кризис обещал разорить Запад и спасти планету. Боясь, что заправить машину бензином будет не дешевле, чем шампанским, я почти купил электрический автомобиль, но тут нефтяной рынок рухнул, и все принялись ждать депрессии, пугая ею друг друга.

Опыт научил меня, что спасение от этой череды кошмаров в том, что следующий вымещает предыдущий, ибо природа массовой информации не терпит конкуренции. Если сегодня мир катится в экологическую пропасть, то террористы должны ждать своей очереди до завтра. Если Россия встает с колен, то про Иран забудут, пока она не вернется обратно. Если производство падает, то мы не умрем от ожирения. Если пришла «Катрина», то нет цунами. Если плохо, то сейчас. Наше сознание вмещает одну катастрофу за раз, потому что перед многочисленными бедами оно немеет, и мы можем махнуть на средства массовой информации рукой, чего они никак не могут себе позволить.

Стоять на краю бездны полезно и боязно. Опасность обостряет ощущения и пробуждает от дремы повседневности. Придя в себя, мы становимся восприимчивыми к проповеди — какой бы она ни была. Поэтому нынешнему кризису — тотальному и глобальному — нет цены: он позволяет каждому осудить чужие грехи и наметить свои пути к спасению. Одни ищут его в экологической беспорочности, другие — в обыкновенной, одни призывают к нестяжательству, другие соблазняют распродажей, одни рассчитывают на власть, другие на жадность. Пути различны, но цель одна: воспользоваться руинами для возведения дворца своей истины. Как Страшный суд, кризис обнуляет жизнь, давая пророкам надежду начать ее как следует. 

Когда кончится кризис, спрашивают все, но каждый получает ответ по своей вере. Инвесторы надеются, что в следующем году, Обама — в этом, и только из московской газеты я узнал, что — никогда. 

«Запад, — читаю я в ней, — заболел русским недугом. Лишившись национальной и всякой другой идеи, он живет как попало, сгрудившись в той коммунальной квартире, которую попавшие в нее зовут «Евросоюзом». 

Короче говоря, закат Европы — поскольку про Америку и говорить не приходится, о ней уже все сказали власти.

В такой, весьма популярной, версии событий русский кризис — расплата за то, что Россия, торопясь включиться в общую жизнь, пренебрегла своей.

Это значит, что кризис оживил затихший было спор славянофилов с западниками. Как в прошлом, так и в настоящем его завершает компромисс Евразии. Суть его в географии, владеющей русским воображением, с тех пор как изобрели карты. Азарт немереного — захватившего два континента — пространства обычно требовал уникального подхода, нетривиальной экономики и любви к начальству. 

Мне, однако, Евразия всегда казалась историософской химерой вроде Атлантиды, позволявшей Платону заменить социальные эксперименты мысленными. К тому же, рассуждая практически, а не метафизически, в Америке, Канаде или Австралии земли тоже хватает, но никто не ждет от этой почвы ни на что не похожего урожая. И если уж смотреть на карту России, то лучше, как однажды сказал Битов, увидеть в ней не вторжение Азии, а продвижение Европы до Нового Света — с другой стороны глобуса. 

Помимо всего прочего, кризис опасен тем, что провоцирует спекуляции, особенно — философские. Не в силах справиться с сегодняшним днем, мы готовы принести в жертву завтрашний, чтобы попасть во вчерашний. Но так точно не будет, ибо каждый катаклизм меняет мир по-своему — и к худшему, и к лучшему. 

Я не хочу сказать, что не боюсь кризиса, — еще как. Но еще больше я страшусь тех, кто боится его сильнее меня. В истории, как показала еще Первая мировая война, нет ничего опаснее неадекватной реакции. 

Александр Генис

Новая газета
Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе