Кто мыслит прогрессивно

Когда всем известное и толком никем даже и не оспариваемое несовершенство российских властей в очередной раз вызывает бурную реакцию нашей общественности, все же очень трудно бывает удержаться от указания на то, что в своих реакциях общественность с какой-то фотографической, а равно и ксерокопировальной точностью воспроизводит поведение своих пра— (скорее даже прапра-) дедов, живших век назад в ужасной Российской империи под гнетом Николая Кровавого. И таки сподобившихся увидеть исполнение своих мечтаний. Такое исполнение — что 1913 г. на многие десятилетия, покуда не ушли носители сознательной памяти, стал воплощением навсегда утраченного золотого века. Бесспорно, и Российская империя не была блаженным царством, и 1913 г. не был пределом совершенства — но невозможно же было (хотя бы только в сердце своем) не сравнивать этот год с последующим исполнением мечтаний. И не напоминать: «Топору давали невозбранно рубить, а топор своего дорубится».

Тема исполнения мечтаний, ставшая одной из важнейших для А. И. Солженицына (и, заметим попутно, окончательно разведшая его с нашей общественностью, которая увидела в его тысячекратно документированных суждениях о Феврале семнадцатого очевидный признак того, что Солж и вообще-то был всегда бездарен, а теперь окончательно исписался), возникала в культурной мысли и прежде. Классикой жанра тут является лагарповская мистификация «Пророчество Казота», где изображен якобы имевший место в 1788 г. пир просвещенной парижской общественности: «Все сошлись на том, что суеверию и фанатизму неизбежно придет конец, что место их заступит философия, что революция не за горами, и уже принялись высчитывать, как скоро она наступит и кому из присутствующих доведется увидеть царство разума собственными глазами. Люди более преклонных лет сетовали, что им до этого уже не дожить, молодые радовались тому, что у них на это больше надежды».


На что Казот заметил: «Можете радоваться, господа, — вы все увидите эту великую и прекрасную революцию, о которой так мечтаете. Знаете ли вы, что произойдет после революции со всеми вами, здесь сидящими, и будет непосредственным ее итогом, логическим следствием, естественным выводом?» После чего рассказал, кто умрет от яда, кто на эшафоте, кто будет растерзан толпой etc. А на вопрос «Что ж это, мы окажемся вдруг под владычеством турок или татар?» отвечал: «Я уже сказал: то будет владычество разума. И люди, которые поступят с вами так, будут философы, и они будут произносить те самые слова, которые произносите вы здесь вот уже добрый час».

Предостерегающий жанр «За буйным пиршеством задумчив он сидел» с тех пор не раз повторялся: вспомним «Вехи», вспомним того же Солженицына — и всегда со сходным неуспехом и даже с крайней обидой аудитории. Примерно как в ситуации, когда шум и звон, разгульное похмелье, некто предъявляет веселым гулякам печень алкоголика в разрезе. Memento mori до крайности раздражает, причем главным и злейшим виновником последствий для печени оказывается не тот, кто чрезмерно воздействовал на нее вином, а тот, кто предъявлял ее в разрезе.

При этом ни лагарповский Казот, ни авторы «Вех», ни Солженицын никак не выступали рьяными апологетами предреволюционных режимов. Скорее, признавали их опасное несовершенство. Они лишь указывали на то, что лечение перхоти гильотиной не самая лучшая медицина, вы же на эту медицину упорно и безрассудно напрашиваетесь, игнорируя прежние опыты такого рода, ничем хорошим для призывателей и закоперщиков не закончившиеся.

При полностью пессимистическом взгляде на неизменность человеческой натуры, никакому прогрессу не подверженной: «Полусвистя, полускача, // Он свиристит, как саранча. // И пусть бы еще он сидел в траве уютно — // Так нет же, прямо в грязь он лезет поминутно», всякие напоминания были бы или вовсе бессмысленными, или продиктованными чисто инстинктивным сочувствием. При виде обуянного бесом человека, стремящегося к обрыву, хочется его задержать безотносительно к взгляду на человечество.

Есть, однако, и взгляд, согласно которому прогресс все-таки существует, хотя и совершенно не в том смысле, как его понимает прогрессивная общественность, тем более что этот взгляд высказывал никогда не бывший ее кумиром националист В. В. Шульгин. В написанной в 20?х гг. книге «Что нам в них не нравится» Шульгин сопоставлял скаредное сантимничанье старых европейских наций, склонных считать каждый сантим и пфенниг, столь контрастирующее с широтой русской натуры, и то же сантимничанье в отношении пролития крови и, шире, — вообще безоглядных политических действий.

Причем и «старые расы прошли в свое время эпохи большевизма. В Средние века в Европе едали и выпивали так, что самому “широкому” московскому купчику не угоняться за некоторыми рыцарями той эпохи. И кровь лили в свое время тоже совершенно безоглядно». Но все это прошло не без следа: «Бессознательная память, сделав вывод из всех событий прошлых тысячелетий, действует как некий тайный руль; как только человек сбивается “с праведного пути”, она тихонько шепчет: “Так не годится, так нельзя”. Если расшифровать это “так нельзя”, то оно обозначает: то, что хочешь сделать (например, пропить все деньги), уже испробовано; оченно плохо в результате вышло, а потому брось». Шульгин несколько погорячился со своим безусловным прогрессизмом — спустя всего несколько лет одна из весьма старых наций продемонстрировала сильную утрату умения считать пфенниги и крайнюю широту натуры. Но в смысле отношения к невозможным переворотам нельзя отрицать, что суть прогресса схвачена верно: «Задерживающие центры в эту минуту начинают говорить гласно: “Так нельзя”. И он отступает. А большевик не отступит».

Напоминания в жанре Казота—Солженицына объясняются этой неистребимой прогрессивной верой в то, что крот истории все-таки роет и что как-то исподволь приходит «спасительная скупость: скупость в отношении своих денег и в отношении чужой крови». 

Максим Соколов, колумнист журнала «Эксперт»

Эксперт
Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе