Кто кого развращает

Экзотика этого сюжета — только в том, что описываемая эволюция состоялась в границах одной-единственной властной личности. В силу чрезвычайного долголетия пребывания ее у власти. Обычно, в более близких нам случаях, это происходит при переходе власти от одного к другому, отчего логика превращения смазывается: как будто все дело исключительно в личностных качествах, а не в природе власти самой по себе.

Словом…

«Власть без народного доверия ничего не значит для того, кто хочет быть любимым и славным; этого легко достигнуть: примите за правило ваших действий, ваших уставов благо народа и справедливость — свобода, душа всех вещей! Без тебя все мертво. Я хочу, чтоб повиновались законам, а не рабов…».

Как бишь говорилось у нас? «Свобода лучше, чем несвобода» — и обещанная «дубинка по башке». «Диктатура закона» — и сплошная станица Кущевская… Впрочем, простите, отвлекся. Кто этот ревнитель свободы и справедливости?

Представьте, Екатерина Вторая, вернее, пока что великая княгиня Екатерина Алексеевна.

Конечно, то, что намереваются или, по крайней мере, обещают до воцарения (до выборов), обычно оказывается… Ну, не совсем лживым, но не столь уж неотложным или преждевременным, а все ж пробуждает надежды наиболее чутких к этому литераторов (для ясности говорим о них). Обнадеживает свободу слова, во всяком случае, поощряет свободоязычие.

С Екатериной произошло именно так. Застоявшиеся литераторы распоясались. «Оппозиция» в меру понимания «оппозиционности» принялась язвить самое императрицу. К примеру, Николай Новиков бесстрашно и не всегда пристойно издевался то над «пожилой дамой нерусского происхождения», упражнявшейся в сочинении книг под названием «Всякий вздор» (в виду имелся журнал «Всякая всячина», державшийся авторством Екатерины), то даже над старухой, которая «щедро платит за купленные ласки» (пресловутый фаворитизм). А Василий Майков в бурлескной поэме «Елисей, или Раздраженный Вакх», тот и вовсе изображал любовь ямщика Елеси с начальницей Калинкина дома, «работного дома» для проституток, лакомой до молодых мужчин. Причем — о ужас! — в «Елисее» пародировалась «ироическая» поэма Петрова «Эней», в сцене же ямщика и старой шлюхи — любовь Энея и Дидоны, а Петров-то прямо объявил, что в Дидоне взялся восславить самое Екатерину…

Не хамство ли? По крайней мере, куда похлеще приснопамятных «Кукол», где Путин был изображен в виде Крошки Цахеса и, как про то писали, увидев себя таким, сказал, побелев: «Этого я Гусинскому не прощу». И, как обычно, слово сдержал. По-мужски.

Поразительно, но Екатерина, чей слабый пол, казалось, располагал к обидчивости, стерпела, ибо, во-первых, была умна, а во-вторых, всерьез относилась к своим молодым намерениям касательно «свободы». Больше того, когда московский главнокомандующий Брюс запретил одну из трагедий, обвинив ее в антитираническом духе, и донес об этом императрице, та ответила — хладнокровно и величественно: «Смысл таких стихов, которые Вы заметили, никакого не имеет отношения к Вашей государыне. Автор восстает против самовластия тиранов, а Екатерину Вы называете матерью».

Ельцин (как отделаться от нашего опыта?) вряд ли был бы настолько красноречив: царица была ко всему сама, повторю, литератором, притом по XVIII веку хорошим, но во всех случаях терпение тех, кому, как говорится, стоит пальцем пошевелить (и т.д.), заслуживает особого уважения.

Правда, именно как литератор, да еще объявивший себя «старшим учителем в этой школе», Екатерина пыталась вразумлять непонятливых учеников. Возражала против «подлинников», то есть прямых шаржей, комических слепков, откровенных намеков на «присутствующих», утверждая, что высмеивать надо не живых людей, не лица, а пороки вообще. В чем на первый взгляд, пожалуй, был и резон, а на деле удушалась едва нарождающаяся сатира. Тем более императрица-литератор становилась все настойчивей и недвусмысленней. Выступая во «Всякой всячине» под псевдонимом Афиноген Перочинов, она — пока косвенно — остерегала того же Новикова: «Я весьма веселого нрава и много смеюсь; признаться должно, что часто смеюсь и пустому; насмешник же никогда не бывал». И добавляла — уже предостерегая и угрожая: «Я почитаю, что насмешники суть степень дурносердечия…». То есть — поберегись, Николай Иванович, с худой травой известно, что делают…

Николай Иванович не поберегся.

Может быть, самым выразительным оказался тот случай, когда Екатерина, еще пребывая литератором, журналистом (после плюнула, понявши: добром не вразумить), взялась отвечать на вопросы, заданные ей анонимным автором (на самом деле то был Денис Фонвизин). Вопросы, надо признать, нелегкие — например: «Отчего у нас начинаются дела с великим жаром и пылкостию, потом же оставляются, а нередко и совсем забываются?». Или, под видом лести: «Имея монархиню честного человека, что бы мешало взять всеобщим правилом: удостаиваться ею милостей одними честными делами, а не отваживаться проискивать их обманом и коварством?».

Отвечала, отвечала, вначале отшучиваясь, пока не вспылила: «Сей вопрос родился от свободоязычия, которого предки наши не имели…».

Какие предки? Уж не подданные ли Петра Первого, который издал указ, согласно которому человек, уличенный в том, что писал, запершись, подлежит смертной казни?

Свободоязычие… Разве не сама Екатерина столь гордилась тем, что при ней свободнее стало дышать и говорить?

«Конец ее царствования был отвратителен» (Пушкин).

Идет в острог Радищев. В крепость — Новиков. Попадает в глухую опалу Фонвизин, получив, как говорим, «запрет на профессию». Изрядно претерпев за трагедию «Вадим Новгородский», в которой хулил самовластного государя, умирает блистательный Василий Княжнин; умирает, как сообщено, своей смертью, но тот же Пушкин пишет уверенно: «Княжнин умер под розгами». По случайности избегает каземата Крылов. Да, говорят, и Державин.

Вот тут никаких аллюзий с нашими днями не хочется…

Однако вопрос, впрочем, почти риторический. Насколько финальная расправа Екатерины с «коллегами» (попросту — удушение свободного слова) была связана (а разумеется, связана, взаимосвязана) с общим положением дел, определенным опять же Пушкиным, констатировавшим «совершенное отсутствие чести и честности в высшем классе народа (он-то говорил о дворянстве; мы, применяя его слова к современности, могли бы сказать: «в правящей элите». — Ст.Р.). От канцлера до последнего протоколиста все крало, и все было продажно. …Развратная государыня развратила свое государство».

Вот тут — стоп. «Государыня развратила»? Ой ли? Ведь не только же об альковных кувырканиях речь. Не просто даже о самой по себе деградации фаворитизма, когда смена хорошего любовника на отличного воспринимается государством как катаклизм; не о различиях, что бы там ни было, мощных соратников Орлова или Потемкина и ничтожнейшего «Платоши» Зубова, кому ослепленной старухой вручена немереная власть.

Нет. Это государство, построенное на неуважении к свободе, в том числе к свободе слова (а если и являющее своеобразное уважение, то по-петровски, тем, что расправляется с журналистами, решившимися на свободоязычие, — само расправляется или не препятствует подобному «уважению»), словом, это оно когда-то развратило свою государыню, вначале-то замышлявшую совсем другое. Развратило, не умея уздой закона предотвратить разрушительные последствия ее частных страстей. И продолжает эту развращающую работу.

А как иначе? Пока мы с вами, так сказать, «низший класс народа», безгласны, пока мы — послушный электорат, к тому же теряющий одного за другим свободоязычных смельчаков, до той поры мы — часть этого государства. Снова и снова скажу: развращающего свою власть.

Станислав Рассадин

Новая газета
Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе