Картина маслом. Художник и власть

Карта памяти Юрия Роста

В аду, среди чанов с кипящей смолой, полных страдающих грешников, в углу на сцене лабает джаз. «Я гитарист, возьмите меня!» — выгадывает новичок, которого черти вилами гонят к котлу. «Ты выбрал. Становись!» — говорит шеф. Они играют, играют, играют… «А кода когда?» — спрашивает гитарист. «Никогда!!!»

Старый анекдот

1

Нет легкости. Клянусь, нет легкости сегодня в отношениях между художником и властью. Неискренне любят ведущие деятели отечественной культуры руководителей своих. Небескорыстно как-то. Ненатурально. А ведь какое чувство может вызвать всенародный лидер у лидеров отечественного искусства, кроме восторга? Да неподдельный восторг. Ибо! Служение — вот счастливый удел творца современной культуры. А наши как-то не все еще бесстрашно вступают в тренд. (Я правильно употребил это русское слово?) Оглядываются: не остаются ли следы этого самого тренда на чистом паркете высокого и нравственного… и т.д. времени.

«Выгадывают, — говорит выдающийся современный сценограф Сергей Бархин. — Сидят в говне и выглядывают». А надо бы с головой. С верой.

Раньше, до этого несчастья с демократией — с бесчеловечной прививкой прямо на живых советских людях ее болезнетворных западных штаммов — все же убедительней была наша сыновья благодарность. Откровенней. Неподдельней. («Пред родиной вечно в долгу».) Вот любил художник начальника — и всё!

А и было за что. За «человечинку», прости господи, с человеческим лицом. Первое лицо ни той поры, ни этой не беру из деликатности. И из опасения потревожить тонкие вкусы большинства. (Кстати, в Одессе — очаге советской толерантности, из той же, видимо, терпимости и чтоб избежать политического намека, даже в ресторане, увидев вашу недовольную физиономию, не скажут: «Что, не нравится первое?», а спросят тактично: «Как вам жидкое?», а уж «второе» произнесут смело и без стеснения.)

Вторые в те радостные времена изобилия желудевого кофе, розового киселя в брикетах и экстракта кваса были весьма порционными со сложным гарниром. Взять хоть идеологического аскета, со строгим лицом человека, изможденного почечуем в виде процветающего окружения мирового империализма, и несмотря на симптомы, почти вечного ленинца. Ходил он во всем советском: серая шляпа, галоши «Красный треугольник», которые снимал, садясь в лимузин ЗИЛ-114, и по достижении Кремля со скоростью 40 км в час снова надевал, если по погоде подставлял ему их к машине холоп, и пальто прямое, серое, старомодное и несменяемое, как идеология, которой он руководил. Образец стиля.

Правда: однажды ресторатор Юра Попов, чьи официанты из «Пекина» обслуживали высокий прием в Доме Советской армии, проходя через гардеробную ВИП-зала, увидел на вешалке это легендарное своей заурядностью пальто М.А. Суслова, и хотя был близорук, а очков не носил из пижонства, ахнул от ужаса, заметив большое рыжее пятно. Схватив салфетку он приблизился к объекту и был приятно удивлен, обнаружив на пальто вовсе не кетчуп, а драгоценного меха бобровый подбой с естественным, а потому прекрасным окрасом. Впрочем, Михаил Андреевич, известно, был тоже подслеповат, поэтому наличие бобра с изнанки партийной униформы мог и не замечать, поскольку любил скромность. Видите — любил (!). Был не чужд. И не бесстрастен. Чувства посещали его. И ненавидел (!): фотографии в газетах, носителей буржуазной идеологии, их приспешников и шуршание бумаги.

На октябрьские праздники он, бывало, привозил домашним подарки, купленные на кремлевскую зарплату, и охранник из «девятки» выкладывал их на стол. Семья благодарила, однако не притрагивалась к презентам, опасаясь хрустом упаковки нарушить истонченную злоупотреблением марксизмом-ленинизмом психику дарителя, до момента, когда он, вложив в уши вату, купленную дочерью не в кремлевской, а в обычной, «внешней» аптеке (во избежание возможного вреда), кивал — можно. И по губам читал восторги благодарности.

Литературные произведения, если они были патриотически и идеологически приемлемы и напечатаны не мелким шрифтом, он тоже допускал. Мирился с художественным изображением красками и даже, преодолев родовую большевистскую застенчивость, терпел востребованные советским народом собственные портреты, помещенные в групповые композиции, реалистические, разумеется, в той же степени, как и коммунизм, к которому он призывал. А мастера этого жанра в стране, как мы помним, были.

2

Выпив как-то принесенную с собой бутылочку «Прибрежного» и съев тарелку толстых серых макарон в ресторане Дома журналистов, знаменитого своей кухней со времен Аджубея, художник-буддист Золотарев вышел на улицу вдохнуть Москвы. Как вдруг на углу Суворовского бульвара на него выскочила резвая компания. Впереди на коротких ножках трусил похожий на стареющего пони его однокашник — художник-«протекционист» Сидор Грызунов. Суетливо помахивая подстриженным хвостом и прядая, как показалось буддисту (одна ли была бутылочка?), ушами, он остановился, скосив на старого приятеля желтый глаз. За ним выросли четыре молодца, держа большую картину, завернутую в простыню, на которой чернел штамп «Центральные бани».

— Вот, — заржал Грызунов. — Вот! Несу великую вещь заказчику из австрийского посольства. Хочешь полюбоваться последним творением гениального мастера?

— Не зарекайся, — сказал буддист, поправляя очки на красном от крепленого носу. — Обещаешь только, что последнее.

Грызунов сорвал с подрамника простыню.

— Это что, Рейхстаг в углу? — спросил Золотарев.

— Узнал, похоже? Молодец! Это, старичок, австро-венгерские войска под руководством эрцгерцога Фердинанда входят в поверженный Берлин.

— Когда?

— В тридцать девятом году… — и Грызунов с квадригой зацокал в сторону Староконюшенного переулка.

Буддист проводил взглядом удаляющуюся группу, перекрестился и, обдумывая эскиз декораций к «Трем сестрам», добрел по Арбату до Спасопесковского переулка, где сев на скамейку в скверике спиной к резиденции американского посла, задремал на солнышке. Разбудили его конский топот и ржание. Открыв глаза, он увидел перед собой художника-«протекциониста».

— Тебе повезло, старичок! Ты увидишь мою последнюю вещь.

— Я видел уже, — заерзал буддист.

— То была предпоследняя. Только что я написал для американского посла картину «Перл Харбор», про главную победу США на тихоокеанском театре.

Молодцы сбросили простыню, и взгляду предстало море, усеянное обломками японских самолетов, американские корабли, палящие из всех орудий, и два моряка — негр и белый, прильнувшие к прицелу зенитного пулемета.

— Портретист ты хороший, лица узнаваемые, — прищурился буддист. — Это ведь Бобби Фишер и Анджела Дэвис? Глаза великоваты…

Но Грызунов уже скрылся в воротах посольского особняка.

Буддист протер очки и, подумав: «Одаренный ведь человек… уж лучше бы Мохаммед Али, мужик все же», направился в винный отдел магазина «Диета»:

— Одну «Прибрежного», барышня!

Намереваясь выпить свой портвейн в ресторане Дома архитекторов, он отправился в сторону бывшей Собачьей площадки, как вдруг почти с ужасом услышал конский топот и восторженное ржание:

— В Кремль! Меня позвали в Кремль. Они признали старика Грызунова! Я создам им шедевр. Они создадут мне музей! Сам Михаил Андре…

Не раздумывая, буддист заскочил в случайный подъезд и позвонил в первую попавшуюся квартиру. Ему открыла незнакомая женщина лет сорока, у которой Золотарев прожил счастливо месяца три, в общих чертах обдумав макет и костюмы к «Трем сестрам», пока Грызунов работал над заказом Суслова.

3

«Протекционист» Грызунов у Суслова ничего не попросил, разве что карандаш на память. «Глуп, но честен, — подумал Михаил Андреевич, — но если он заставил так подумать, то не так уж глуп».

— Предлагаю вам отобразить, Сидор Артемович. В образах.

— Задача понятна. Старик Грызунов не то изображал, отражал.

— А теперь надо — то!

— Стена для картины большая нужна, к ней музей, лес, мануфактура, холст, краски, само собой, гуашь, масло голландское, мастерская новая…

— Масло будет наше, вологодское.

«Напишу им заказную картину, — думал Грызунов, — зато потом — свобода! Вольная живопись. Чистое искусство: хоть в концептуалисты, как Кабаков, хоть в вольную живопись, как Нестерова, в православную. Буду святых писать. Только выноси!»

Еще не просох ремонт в большом особняке на Волхонке, а первый вариант полотна величиной со штрафную футбольную площадку был готов.

На чапаевской тачанке, запряженной Марксом, Энгельсом, Лениным и Сталиным, заказчик в папахе, тонких очках, чуть ли не в пенсне, сидел у развернутого назад пулемета «Максим», держа на прицеле последователей высокой идеи всемирного коммунизма, пролетарского интернационализма, равенства и кое-какого братства, а также признанных достойными предшественников.

Левый коренной — Маркс — был похож на могучего битюга с широкими копытами, на коротких мощных ногах основоположника.

Пристяжной рядом с ним — Энгельс — напоминал английского кровного жеребца. Он закусывал удила и косил умным глазом влево. Грива его была подстрижена, а хвост на две трети обрезан.

Сталин поначалу был крупнее других, но со временем образ отстоялся, и Грызунов с одобрения заказчика написал его в виде дикой лошади Пржевальского (на которого Сосо был похож: см. памятник с верблюдом в СПб), усы напоминали львиную гриву. Он был одет в мягкие кожаные сапоги, но на дороге оставлял все-таки следы копыт. Грызунов пристроил его правым пристяжным, несколько на отлете, чтобы можно было без хлопот заменить его на другого. (Что скоро и сделал: сначала был впряжен серый в яблоках пони Хрущев, а потом — вороной жеребец Брежнев.)

Ленина, однако, художник не отважился изобразить в виде коня, и потому Владимир Ильич шагал (запряженный все же) рядом с Марксом в партикулярном платье. Постромки тянулись из-под проймы жилета, куда, по кинематографическому образу, он обычно закладывал большие пальцы рук. Они и теперь были там же. А голова несколько наклонена влево, к Марксу.

Суслову и всему Политбюро картина нравилась, но образ Владимира Ильича все-таки смущал (эти постромки), и скоро прыткий Грызунов освободил вождя от сбруи и посадил его самого на калмыцкого конька, в облике которого угадывался не то Плеханов, не то Бухарин (но боже упаси, только не Троцкий). Ильич скакал форейтором на правом кореннике, с выражением тревоги, вырвавшейся из-под контроля художника, оглядываясь на сидящего у пулемета Суслова, дружески держащего на прицеле известных в стране персонажей, среди которых можно было различить то видного военачальника, то писателя, то артиста.

Говорили, что сюжет картины, как притча, передавался тайно из уст в уста наркомами до- и послевоенных внутренних дел и идеологами высокого полета, но только Михаилу Андреевичу удалось найти талантливого (чтобы все были похожи) художника, сумевшего воплотить замысел поколений ответственных за страну работников.

Идеологическая картина маслом жила, как сказали бы теперь, online. Сам он, как многие предшественники и последователи, не понимал, что сидеть ему в тачанке недолго. (История у нас — девка гостиничная: «В номерах служить — подол заворотить. Кто пришел — тот господин, хучь еврей, хучь всякий», — как писал Бабель в «Иисусовом грехе».)

Менялись лидеры, менялись их подданные, мир менялся, а Грызунов, поседевший и полинявший, все сидел на лесах перед нескончаемым бессмертным произведением и клал краски изо дня в день, корректируя время, замазывая одних персонажей и нанося на холст других.

Художник-буддист Золотарев за прошедшие годы тоже не посвежел. Он оформил все пьесы Чехова в разных театрах, получил профессиональный приз за «Чайку» и теперь, взяв бутылочку российского портвешка, шел по Волхонке, осматривая сквозь толстые линзы места, где можно было бы его выпить.

«Выставка-музей online-картины «Великое настоящее». На ваших глазах творю историю. Сидор Грызунов», — прочитал Золотарев на вывеске особняка.

Начало грызуновской эпопеи он видел в ее зародыше, когда однокашник Грызунов позвал его на первый вернисаж с доброй выпивкой для друзей. «Далеко ли он зашел?» — подумал буддист, толкнув дверь.

4

В музее был выходной, но мастер творил. Махнув белой гривой, он закричал:

— Смотри, Золотарев! Два великих мастера — Микеланджело и я провели годы на лесах. Он писал то, чего не было. А что я пишу — то и есть!

Запряжка на полотне исчезла, но четверка сохранилась. Впереди трусцой в олимпийских костюмах Bosсo di Ciliegi бежали Столыпин, Брежнев и Никита Михалков. Несколько на отлете, справа, на восстановленной лошади Пржевальского в виде Джугашвили сидел генералиссимус Сталин в чохе, где вместо газырей на груди торчали крохотные (образ!) ракеты С-300. Тачанку Грызунов заменил на длинный черный бронированный «Мерседес» с темными стеклами. Пулемет «Максим», однако, как дань традиции и преемственности из прорези в заднем стекле был направлен на толпу последователей и преследователей, единым народным фронтом бредущих за кортежем.

В первых рядах, с искаженными от сопричастности и доверия к большому делу, в итальянских костюмах, надетых поверх кевларовых бронежилетов (на всякий случай), угадывались близкие соратники хозяина «Мерседеса».

В стороне, вне сектора возможного обстрела из «Максима», журавлиным клином шествовала с любовью выписанная группа церковных иерархов в золоченых одеждах. Они вздымали к небу руки, все без часов.

За ними политические тяжеловозы средней дистанции, рулилы неестественными монополиями, дрессированные олигархи и самонаводящиеся руководители следственных органов, кривоватые от вранья обитатели Думы и этого, как его, Федеративного совета. Дальше — верные власти силовики с оттопыренными от камней пазухами, судейские с повязкой на глазах и телефонной гарнитурой в обоих ушах; ручные, вполне узнаваемые деятели культуры и искусства и на отшибе небольшая стайка все еще диких.

Покрытые академическими мантиями вместо попон гуингмы понуро тащили повозки со знаниями, искательно поглядывая на взявших их в кольцо переодетых в вольтеры фельдфебелей — йеху с полными ведрами овса. На унылых седых мордах умных лошадей висели латаные пустые мешки для кормления.

Стадо юных жеребят под седлами, с клеймом «Ваши», частью в шорах, частью с наушниками и айфонами, с логотипами центральных телеканалов на экранах, эскортировало танк, изготовленный на Уралвагонзаводе. Из башни торчал нефтемаршал Сечин с обнаженным мечом в правой руке. Танк тащил колесную платформу с клеткой, в которой сидел Ходорковский.

— Меч коротковат, — сказал Золотарев, отхлебнув из бутылки. — И сюжет похож на «Пугачева» Тани Назаренко.

Грызунов махнул рукой — не важно. Смотри, мол, дальше.

В зеленой траве на околице брошенной серой деревни беззаботно резвились молодые неоседланные коньки и кобылки. Некоторые в зубах держали биометрические загранпаспорта нового образца.

В пыли за обочиной под сенью нефтяных вышек, торчащих из нового здания Мариинского театра с надписью «Sochi 2014» на фасаде, брела почти неразличимая (разве что Навальный угадывался) оппозиция, оглядывающая не замечающую ее массу людей (написанных весьма небрежно). У некоторых, впрочем, читались разумные озабоченные лица. Другие довольно улыбались, поднимая над головами пенсионные книжки и билеты в Анталию и Грецию. Этих было много больше.

Ближе к горизонту, на границе различимости (почти наброском), были обозначены идущие строем раскосые персонажи в конусообразных соломенных шляпах и френчах.

Вдоль дороги у бесчисленных паркоматов толпились тучи граждан, стремящихся оплатить свое место на обочине, дающее возможность никуда не идти вовсе, а лишь наблюдать и приветствовать.

По выделенной полосе в кроссовках и джинсах с компьютером и книжкой каких-то законов под мышкой в другую сторону шел современный просвещенный мир. Бодро и безразлично.

Но и на него мало кто обращал внимание.

— Ты вырос, Грызунов, — допивая крепленое винцо, сказал Золотарев. — А я все Чехова да Чехова…

— Ты трактуешь произошедшее, старичок, а я пытаюсь отразить то, что никак не состоится. Что ни день, одних замазываю, других дописываю. Пытался заказчикам угодить, а все мимо.

— Может, и не мимо, — сказал буддист, почесывая красный нос. — И когда закончится это? — он кивнул на картину.

— Никогда! — заржал, как когда-то, Грызунов.

Юрий Рост

Новая газета

Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе