Эдуард Бояков: «Радикальность Чехова значительно превышает радикальность Pussy Riot»

О перемене взглядов, новых веяниях и культурных перспективах.
Эдуард Бояков — человек-тренд. Мало кто так чуток к веяниям и основным векторам момента. 
Фото: Сергей ФАДЕИЧЕВ / ТАСС


Пришел в «Золотую маску» на заре жизни феста и придал ему размах и блеск; ушел из «ЗМ» и основал получастный экспериментальный театр «Практика»; работал с Политехническим театром, уехал в Воронеж и создал там громадье планов… Вернулся и снова занялся новыми проектами — от Москвы до Розы Хутора. Постановщик, суперменеджер, автор многих успешных проектов в сфере культуры, в опыте которого соединились буддистские практики и православие. Взгляды Боякова на реальность тоже менялись не раз — вместе с ним самим. Сегодня — они те, которые он развернул в интервью «Новой».


— Сейчас все больше говорят о метамодернизме как новом философском направлении, и искусство представляется маятником между модернизмом и постмодернизмом. Лучше всего это состояние демонстрирует феномен кота Шредингера, если его переводить на повседневность: люди могут жить в мегаполисе, но ощущать себя бесконечно одинокими, получать за день большой объем информации, но ни во что не углубляться. Как во всем этом живет экспериментальный театр, и что для вас сейчас устаревшая философия, а что является новым веянием?

— Для меня устаревшая философия — это рассуждения в рамках пары «модернизм-постмодернизм», поэтому я не отношусь серьезно к такому термину, как метамодернизм. Кстати, как и к большинству терминов, начинающихся на «мета» или «пост». Постмодернизм отличается от модернизма всего лишь префиксом, это только надстройка. Смешно относиться к нему серьезно. Постэллинизм, постромантизм, постклассицизм — мы много чего можем придумать, и всегда будет понятно, какой термин лежит в основе. Постмодернизм несамостоятелен. Это отрыжка, простите за грубость, переевшего организма. Постмодернизм — естественный этап модернизма, если шире — этап европейского проекта, который связан с отказом от традиций, веками формировавшихся практик, укладов, ценностей, школ. Как начали сбрасывать классиков с корабля современности, так и продолжают.

— И на этот корабль вы подтягиваете Сорокина, Лимонова…

— Конечно. Это новые классики, для меня это очевидно. Это хорошие примеры, оба писателя явно переросли рамки «модернизм-постмодернизм». Постоянно ставить Шекспира и Пушкина невозможно. И Чехов когда-то был современным автором, и Толстой. Все они были в диалоге с сегодняшним днем, работали прежде всего с реальностью. Преобразовывали ее. Радикальность Чехова по отношению к театру и языку значительно превышает радикальность Pussy Riot. Pussy Riot — чудовищно вторичны и неэстетичны, это дешевая политика. Чехов — настоящий новатор. Он привнес в драматургию подтекст, он предчувствовал катастрофу 17?го года. Важно именно то, как выражать реальность. Как сделать так, чтобы нарциссическая, эгоистическая, европейская либеральная плесень не сожрала художника и не превратила его в смешную шавку, которая лает на Бога. Это самоубийственное противопоставление. И оно уже произошло с художником в ХХ веке.

Мы сможем сказать что-то новое, что-то стоящее, только осознав зависимость от традиций, связь с ними. Традиции — это твой глубочайший фундамент, на котором ты только сверху делаешь маленькую пристройку. Сбросить фундамент невозможно. Например, я плыву на корабле и хочу сделать своей любимой подарок — нарисовать рисунок. Но я решаю, что для того, чтобы это сделать, корабль мне не нужен, я его взорву. Как это возможно? Современная европейская культура живет по этому принципу, и она разрушается.

— А российская восстает?

— Это сложный вопрос (вздыхает). Мне кажется, у нас совсем немного шансов, может, чуть-чуть больше, чем у европейцев. Но шанс есть. Здесь, в России, есть какой-то эгрегор, который не перестает понимать ценность семьи, уклада, традиционной религии.

— Но мода все равно идет с Запада.

— Поэтому я и говорю, что у нас немного шансов. Если бы Запад нас не захватывал, если бы не навязывалась потребительская идеология, весь этот треш: реклама, Coca-Cola, тяга к удовольствиям, к развлечениям, к модной еде — у нас было бы больше шансов. Говорят, что в Москве театральный бум. Это что значит? За 20 лет появилось несколько новых театров, на 10% увеличилось посещение спектаклей. Это бум? А сколько новых ресторанов открылось, магазинов?

— По-вашему, лучше возвести стену, чтобы отстраниться от западного либерализма и развиваться, базируясь на традиционных российских ценностях?

— Нет-нет, это невозможно. Всякое запрещение приводит к слабости. Ничего от этой традиционной идеологии не останется. Все сразу станет протухать. Победа возможна только в открытой борьбе.

— Как ваш театр реагирует на политические события? Например, как в творчестве отражается присоединение Крыма?

— В «Практике» идет спектакль с Евгением Стычкиным и Агнией Кузнецовой по пьесе Игоря Симонова, действие которой происходит в 1917 году. Там очень много говорится про государство, про империю и принцип власти. Театр реагирует либо с задержкой, либо с опережением, это же не газета и не информационное агентство. Три года назад в спектакле «Выбор героя» в «Политеатре» мы предъявили следующую тему: в Уголовном кодексе появляется статья «Интеллектуальный терроризм», а герой спектакля, кинорежиссер, сжигает свой фильм. Его начинают судить. Это было до скандалов с Pussy Riot и Павленским.

У того же Симонова была пьеса «Небожители», в которой был воспроизведен диалог замглавы президентской администрации и нефтяного олигарха, которого могли посадить. Ставили ее до известных событий. Но все проглядывалось, даже не буду называть фамилии прототипов.

— Про какого политика вы могли бы сделать спектакль в рамках проекта «Человек.doc»? Про кого никогда бы не сделали?

— Нет политика, про которого я бы не стал делать спектакль. Это интересный материал, знаковый. Разумеется, если говорить про политических звезд. Другое дело, что они бы, скорее всего, не согласились. Ведь есть требования художественной честности. Политики, конечно, не пойдут на это. Они закрыты. И в этом отношении разница между Зюгановым, Навальным, Медведевым и Путиным нулевая. Политика — искусство возможного. Но есть фигуры совершенно невероятные, например Лимонов. Лимонов (смеется) — он другой, он может себе что угодно позволить, и сказать, и брякнуть. И это прекрасно. А если говорить о каких-то больших биографиях, судьбах, даже не в рамках проекта «Человек.doc», а в рамках исторических, то, конечно, Путин — это удивительная судьба, невероятная судьба… Человек, по-моему, прошел большой внутренний путь. Я думаю, что все три наших президента: Горбачев, Ельцин и Путин — это большие темы.

— Как бы вы в рамках этих биографий описали 90?е?

— Мне не нравится, когда 90?е поносят огульно. Благодаря этому времени мы очень многое можем. Я уверен, что в советское время я не сделал бы никакой социально успешной карьеры. Я бы куда-нибудь убежал. Меня в армии исключили из комсомола за то, что пререкался с начальником. То есть с самого начала не задалось бы.

— То есть мешали тиски от власти. А сейчас есть что-то, что не дает вам в творчестве свободно дышать?

— Главные тиски — это мои внутренние проблемы: слабости, грехи, ветхая природа, неспособность противостоять грязи и искушениям. И это главное, что мне мешает быть совершенно счастливым и свободным. Но в свои 50 лет я уже не думаю, какая у меня будет зарплата, работа и кто победит на выборах. Кто бы ни победил, я совершенно не представляю себя вне своей страны, работающим на какого-то дядю, работающим вне служения родному языку, русской культуре.

— Можно в таком случае сказать, что вы аполитичный человек?

— Меня мало интересуют конкретные сюжеты или выборы. Но когда случается что-то масштабное, как, например, присоединение Крыма, то я суперполитичен. Я туда ездил и даже встречался с Алексеем Чалым. До сих пор нахожусь под очень сильным впечатлением. Он глубокий и честный человек.

— В одном из интервью вы говорили, что от развития Крыма зависит дальнейшее развитие России. Почему вы делаете такие большие ставки на Крым?

— Он важен по разным факторам, начиная, конечно, с исторических и стратегических. В Крыму сходились интересы как минимум трех империй: Османской, Британской и Российской. Контролировать Крым — это во многом контролировать Черное море, Малую Азию, Ближний Восток. Если же говорить про крымскую весну, то все эти события пробудили очень важные процессы в русском эгрегоре. Это имеет прямое отношение к национальному самосознанию.

Во время военных событий в Ливии, Сирии, страшных событий на Украине у нас люди вышли на Болотную площадь. Я сам тогда был романтически настроенным. На Болотной не был, но в акции, когда развешивали белые ленты по Садовому кольцу, участвовал. Я вышел и даже ощущал надежду. Но это была последняя надежда на то, что может возникнуть какая-то помощь со стороны европейского сознания. Демократические ценности звучат, конечно, хорошо, но на самом деле это быстро превращается в пародию и треш. И сейчас я считаю, что Россия проснулась. Мы перестали быть под психологическим гнетом Запада.

Присоединение Крыма — это толчок, позволяющий России выйти за границы европейской потребительской философии, начать думать своей головой. Ценность этой земли не в инвестиционной привлекательности. Ценность в том, что там живут люди, которые разговаривают с нами на одном языке.

— Получается, если в определенных частях мира люди станут образовывать русскоговорящие конгломерации, это будет основанием для присоединения земли, не считая это аннексией?

— Почему нет? Только если мы получим ситуацию, когда в этом регионе все говорят по-русски. Но это демагогия, этого не может быть, вопрос не имеет смысла. Вы были в Крыму?

— Нет, не была.

— А я ездил недавно. Вы понимаете, что там живет больше 90% населения, которое не видит себя вне России? И все эти люди говорят на русском языке. А паспорт у них был украинский. И их заставляли заполнять счет за электричество на украинском. А потом у людей рождаются дети, и те уже не были бы привязаны к России, потому что у них и учебники украинские, и объявления в электричке на украинском. Шаг за шагом, и через двадцать лет от русского прошлого ничего бы не осталось.

— Вы ездили в Донецк. Сохранилось ли там искусство, как, например, в блокадном Ленинграде, когда в нечеловеческих условия люди собирались играть в оркестре?

— Да, город живет, если живо искусство. И в Донецке чуть ли не первое, что я сделал, это сходил в оперный театр. Я познакомился с людьми, которые даже в этой ситуации выпускали спектакли. Декорации разбомбили, но это не мешало им работать. Это так же важно, как сохранять коммунальное хозяйство в городе, который бомбят. Кто-то должен писать патриотические гимны, кто-то должен ставить спектакли, кто-то должен воспитывать себя, чтобы защищать государство.

— А что должны вы? У вас тоже есть своя роль, как вы ее сформулируете?

— Я должен служить языку, я должен разбираться в поэзии, я должен работать с актерами, искать молодых режиссеров, которые смогут продолжить то, что мы делали и делаем в театре «Практика». Второй десяток лет пошел…

— И режиссеров вы, в частности, ищете в провинции. Как вы считаете, стоит ли провинциальным талантливым людям переезжать в Москву, или лучше оставаться в родном городе и развивать театральные городки, как было с научными городами в советское время?

— Театр — искусство столичное. Это искусство, которое должно быть вокруг ратуши. Есть, конечно, исключения, как, например, театр Песегова в маленьком сибирском городе Минусинск, который стал настоящим феноменом. Но чаще всего театр стремится к центру, он объединяет нацию, и центральная площадь — это то место, куда должны прийти все: торговцы, медики, священники, крестьяне.

Надо взять воображаемый циркуль и от Кремля провести окружность километра в три-четыре — это пространство и есть театральный округ. Это естественно. Так весь мир устроен.

— Разве не может быть несколько театральных центров?

— Нет. Это одна из самых страшных ошибок нынешнего европейского либерального сознания — отказ от центра, от иерархии. Отстаивая права личности, мы не должны забывать, что люди разные, и в первую очередь по способностям. Театры в провинции и на окраине выполняют другую роль — роль социального института. Это важно, но это не главное в театре. В театре главное — его «центральность», он главные смыслы предъявляет.

— Я пришел в театр — я культурный человек?

— В хорошем смысле — да. Поход в театр — это важно, это ритуал. Это нужно, потому что ребенок должен увидеть пьесу «Три сестры» или «На дне», и только после этого он может дальше развиваться, делать свой выбор. Проблема многих нынешних художников в том, что они некультурные, они выпали из традиции, они пытаются быть авангардными, не понимая, что такое мейнстрим. А это невозможно. И культурную основу должен давать именно классический театр. В том числе в провинции. Тогда и авангарду будет, на чем расти. Но это специальная зона. Недавно мы на эту тему говорили с БГ (Борис Гребенщиков). Сошлись на том, что 5% сумасшедших фриков?художников, которые позволяют себе больше, чем другие, облагораживают общество и развивают его. Но это функция столицы. Авангард — это столичная история.

— Но ведь театральная окружность, о которой вы говорили, не может быть целиком авангардной, даже если речь идет о столице.

— Конечно. Все должно отражаться в пропорции. То есть если 5—7% жителей интересуются авангардным театром, значит, семь процентов театра должны их обслуживать.

— Достижение гармонии, как в индийской философии, которой вы интересуетесь. Вследствие этого вопрос. Если переводить, то к какой варне, по-вашему, сейчас принадлежит театр: брахманы, кшатрии, вайшьи или шудры?

— К третьей и к первой. Вайшьи — это торговцы и земледельцы. Здесь важен сам процесс коммуникации, обмен не денежный, а информационный. Купцы — это интернет того времени, это и инстаграм, и фейсбук, и твиттер одновременно. И задача театра — дать возможность состояться подобному информационному обмену, рассказать людям то, что было бы им интересно и полезно. Но есть и высшая каста — брахманы. Они выступают в роли передатчиков божественной энергии. Это метафизика. Они связаны с предыдущими поколениями, они чувствуют связь времен, они не ограниченны материальными контурами. Они транслируют божественную благодать. Это высший тип театра. Мы все должны стремиться к нему.
Автор
Агата КОРОВИНА, студентка Института гуманитарного образования, — специально для «Новой»
Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе