Заметки читателя. IV. Обыкновенная история. V. Петербургские ночи.

Виктор Розов в начале 1970-х писал – повторяя к тому времени вполне расхожее суждение об «Обыкновенной истории»: «Гончаров-мыслитель и Гончаров-художник боролись на протяжении всего романа. Победил Гончаров-художник».

В этой интерпретации Гончаров-мыслитель – неприятный петербургский господин, поклонник «дельности» — тот, чьи если не идеалы, то персонажи однозначно положительные – Адуев-дядя и Штольц. А Гончаров-художник – тот, кто вопреки своим убеждениям, сознательному, видит и передает красоту и порывов молодости, и обломовского халата, и русской помещичьей жизни – без смысла явного, со днями сменяющими дни, с пожилой матушкой, прежде всего заботящейся о том, чтобы сын и в Петербурге не забывал ходить в церковь – и нелепо и трогательно поручающей брату своего покойного супруга платочек на рот любимого дитяти положить, чтобы мухи не залетали.

Кстати, замечу попутно – о том, чтобы Виссарион не забывал ходить по церквам, писала ему матушка из Чембара – спрашивая, в каких церквах он уже побывал, но, в отличие от Адуева-мл., забывавшего писать письма домой, Белинский отвечал – резко выговаривая, что «шататься мне по оным некогда, ибо чрезвычайно много других, гораздо важнейших дел, которыми должно заниматься».

Этот расхожий взгляд тем более любопытен, что ведь «Обыкновенная история» — самый умышленный, почти геометрически простроенный рассказ, в котором именно мысль прочерчена, проведена с предельной последовательностью.

Собственно, само романное построение подчиняется второму слову названия – перед нами «история», умещающееся на немногих страницах повествование, охватывающее более пятнадцати лет. В начале мы видим деревенскую сцену, отъезд молодого выпускника университета, по всей вероятности – Московского – в столицу к дяде. Ему лишь двадцать лет. В эпилоге – Адуев-младший, переваливший за тридцать пять, почти того же возраста, что и дядюшка в тот момент, когда он выходит на сцену во второй главе.

Общая рамка – как раз популярный в это время сюжет о «романтизме» и «реализме». Николай Огарев буквально в то время, когда роман будет публиковаться в февральской книжке «Современника» за 1847 год, будет писать Александру Герцену и московским друзьям о том, как занимается вещами положительными, работает над собой – но тем не менее находит в себе много «романтизма». Если попытаться наложить романное время на календарь – то роман начинается где-то в 1830 году – и заканчивается в 1845. Правда, в этом случае дядюшка будет анахронизмом, что и ощущается в тексте – ведь парадоксальным образом декларируемая длительность происходящего (а Гончаров постоянно отмечает прошедшие месяцы и годы) не ощущается, без авторских отметок время перемен, переживаемых героями, можно было бы уместить и в два, и в три года.

Последовательность гончаровской трактовки – мудрость умеренности, которую не способны соблюсти ни дядя, ни племенник – совмещения, гармонии жизни ума и сердца. Тот самый классический идеал – разумной, а не рассудочной жизни. Белинский считал эпилог «Обыкновенной истории» «неудачным», «испорченным» — ведь в нем, поверх разбитых иллюзий «романтизма» племянника, история трех несчастных жизней, общее крушение. Стареющий дядя, обнаруживший, что в его доме поселилось несчастье – готовый пожертвовать всем, чтобы жена вновь ожила – жертвующий и при этом знающий, что это уже ничего не изменит. Тетушка, для которой жизнь так и не состоялась. И племянник, который теперь окончательно вступает на тот же путь, которым прошел дядя.

«Испорченный», по словам Белинского, эпилог – именно про «обыкновенную историю», несчастных людей, где на мгновение достигаемая гармония – или, по крайней мере, то, что Лизавете Александровне покажется таковым, что она прочтет в тексте письма, отосланного ей племянником перед возвращением из деревни – оказывается таким же «переходным моментом», как и все другое. Сохранить дистанцию от мира, научиться действовать и принимать людей такими, как они есть – и при этом уметь очаровываться ими – не удается.

Лиза все понимает – и про себя, и про мужа, и про племянника – и ничего не может поделать со своей жизнью. Племянник усваивает цинический взгляд – еще не понимая того, к чему пришел дядя, что он выжигает все внутри – а дяде остается, видимо, суетная и остроумная старость на водах, где-нибудь в Киссингене или Мариенбаде.

 

V. Петербургские ночи

“Noctes Petropolitanae” – самая странная книга Льва Карсавина. Ее даже трудно назвать «смелой» — скорее, бесстыдной. Все, кто когда-либо интересовался Карсавиным, помнят контекст ее появления – на исходе 1921 года, выматывающая любовная история – страстно влюбившийся в бывшую слушательницу Бестужевских курсов, Скржинскую, давно женатый профессор, дети – метания, переживания, пустые мечты, надежды и страхи.

Собственно, в этой рамке – все более чем просто, расхожий сюжет, приключающийся едва ли не с регулярностью движения планет по своим орбитам.

Но переживание любовной лихорадки у Карсавина выливается в философствование – с 1919 года начинается череда его философских трактатов и диалогов, потребность выговорить и осмыслить себя – и необходимость сделать это публично – печатая о том, как видел ее и еще не знал, не понимал, что это любовь – размечать приход любви и делиться размышлениями о браке, который «лишь слабая степень обнаружения Любви». Чтобы здесь же оставить след того времени, когда не только пишется эта книга, но и переживается его любовь, замечая мимоходом: «там, где непрочен или разрушен быт, там нелепою и бестолковою становится лишенная внешних форм жизнь». Это еще и заметки о распадающейся повседневности – распадающиеся семьи и мимолетно завязывающиеся отношения времен гражданской войны и последующего хаоса то ли новой, то ли промежуточной жизни – все неустойчиво и смысл имеет лишь то, что имеет его здесь и сейчас, жизнь сиюминутным, как нет смысла и сдерживать себя – хотя бы не публиковать подробный лирический отчет о своих переживаниях и размышлениях, который внятен любому читателю, каждому лениво-любопытствующему взгляду.

Василий Зеньковский в мемуарах мимоходом отозвался о книге как о слабой, подражательной по отношению к «Столпу…» Павла Флоренского, но интересной. Здесь, кажется, сказался книжник и систематизатор – в первую очередь размечающий все по рубрикам, сходствам и различиям, величине «вклада» и проч. Но тем значимее, что даже Зеньковский – крепко недолюбливавший Карсавина, со многими к тому основаниями – в мимолетном отклике не смог не зафиксировать, что книга не лишена интереса, разумеется, не частного, не как факт биографии Карсавина – а теоретического.

Интересна там – именно страстная попытка, в лихорадке любовного чувства – осмыслить любовь метафизически, связать с ключевыми темами христианского богословия, настаивая, что любовь вполне – именно телесная. И при этом, несмотря на отсылки к Василию Розанову – для Карсавина речь идет исключительно о любви, эротическом – без стремления связать с детьми, продолжением рода и проч. Для российского контекста – это удивительная новизна, отсюда и своеобразное «оправдание» Федора Павловича Карамазова, Дмитрия Федоровича – сам Карсавин не только понимает, что он делает, но сразу же, упреждая – следом за первой, лирической ночью, во вторую занят тем, чтобы показать «правду» карамазовщины – чувственности, видения другого, наслаждением им – не одним ведь телесным и даже не телесным как таковым – ведь Карсавин настаивает, что не бывает для человека чисто телесного влечения, для него это всегда переживание, влечение – в том числе мир представлений, образов другого.

А вот то, что наступает стремительно – и сохранится на протяжении всего текста – специфическое одиночество, из которого идет повествование. Даже говоря о карамазовщине как об объективации другого – Федор Павлович смакует, наблюдает, переживает чувства другого, но в замкнутости – Карсавин и весь свой текст о любви строит в перспективе того, что происходит с любящим. Там есть, как он сам, теперь уже в качестве издателя, отмечает – все расхожие романтические образы, но говоря и о слиянии, и о видении другого, и о диалектике «Ты – я» — но нет именно другого – объект любви объявляется субъектом, но и только – взаимодействие оказывается чем-то ускользающим, не в фокусе – заменяясь диалектикой собственной личности.

______

Наш проект осуществляется на общественных началах и нуждается в помощи наших читателей. Будем благодарны за помощь проекту:

Номер банковской карты – 4817760155791159 (Сбербанк)

Реквизиты банковской карты:

— счет 40817810540012455516

— БИК 044525225

Счет для перевода по системе Paypal — russkayaidea@gmail.com

Яндекс-кошелек — 410015350990956



АВТОР
Андрей Тесля
Историк, философ

Автор
Андрей Тесля
Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе