«До Бабьего Яра тотального уничтожения еще никто не представлял»

Фрагмент антологии «Овраг смерти — овраг памяти».
1941, Киев. Советские военнопленные под охраной немецких солдат засыпают трупы евреев, расстрелянных в Бабьем Яру. 
Фото: Johannes Hähle / Das Archiv des Hamburger Instituts für Sozialforschung / Мемориальный центр Холокоста «Бабий Яр»


29 сентября 1941 года началось планомерное уничтожение еврейского населения Киева — в первые же два дня жертвами нацистов и их пособников стали почти 34 тысячи человек. Именно сейчас, когда мир вспоминает трагедию Бабьего Яра в связи с ее восьмидесятой годовщиной, в Киеве выходит двухтомная антология под названием «Овраг смерти — овраг памяти». В первый ее том входят стихи, посвященные Бабьему Яру, а во второй — два десятка эссе историка и филолога Павла Поляна. «Горький» публикует фрагмент одного из них под названием «Яків Галич и Микола Первач: жизнь, смерть и стихи Якова Гальперина».


Овраг смерти — овраг памяти. Стихи о Бабьем Яре. В 2 томах. Составители Павел Полян и Дмитрий Бураго. Киев: Мемориальный центр Холокоста «Бабий Яр», 2021.


Содержание: том 1, том 2


В этой парадигме Яше Гальперину — еврею — следовало бы, наверное, пустить себе пулю в лоб, — и все, точка! Но разве не было бы это исполнением долга не столько перед своими, сколько перед немцами? Ибо как раз твоей смерти они-то и хотели, — спасибо, жидяра, что самоубился, помог нам.

Так что для еврея в оккупированном и населенном антисемитами городе ситуация была неизмеримо сложней. Иллюзий уже больше нет, он уже понял, что ошибся и что с установившейся в Киеве расистской властью его жизнь несовместима. И что его смерть приветствуется, являясь одним из целеполаганий режима. И что отныне он — перманентная мишень для ведомств, отвечающих за его поимку и смерть, а заодно и для всех кудрицких и прочих энтузиастов жидомора.

В таких обстоятельствах само выживание еврея утрачивало заурядность и рутинность, превращаясь в героическое, по сути, деяние, в подвиг. Ибо каждый уцелевший, каждый выживший в этих условиях еврей был для Рейха тяжким поражением, сокрушительным фиаско!

Несомненно, что Яков Гальперин начал действовать именно в этом смысле и в этом направлении. Его задачей отныне стало — уцелеть, для чего ему следовало любым эффективным способом закамуфлироваться и смимикрировать — сменить смертельно опасную идентичность, переложиться во что-то еще, безопасное.

Он уже не мог не то что продолжать жить в родительской квартире, но даже появляться во дворе, где он жил с родителями и где все, а не только дворник, знали какой он «караим»! Да и комнаты, наверное, были уже давно опечатаны или заселены.

Стало быть, нужно было устраиваться где-то и как-то еще.

И, поднапрягшись, Яша сделал это, причем защиту обрел в весьма неожиданном месте — у украинских националистов. Пусть у довольно умеренных националистов и в основном лично порядочных людей, но все же у тех, кто в целом, как движение с идеологией, никаких симпатий к евреям не испытывали. Плотно сотрудничая с немцами, они если и были с ними не искренни, то никак не в еврейском, а в украинском вопросе: ну как это в Берлине могут не пойти навстречу скромнейшему из украинских требований и не захотеть украинского государства наподобие хорватского или словацкого!

К спасителям или покрывателям Гальперина следует отнести несколько человек из среды украинских националистов (иных, возможно, мы просто не знаем).

Первые двое — это Святозар Драгоманов, сын одного из главных идеологов украинского национализма, и его кузина Исидора Косач-Борисова, украинская публицистка, врач и родная сестра Леси Украинки.

Именно в их семьях Яков Гальперин буквально прятался первое время, до тех пор, пока ему — и ими же, прежде всего Драгомановым! — не было учинено удостоверение личности на имя «Якiв Галич», то есть на его довоенный литературный псевдоним! Заодно уж «легализовали» и покойного Гальперина-старшего, объявив его приемным, а не биологическим отцом «щирого украинца» Якова Галича. С такой ксивой можно было уже кое-что себе позволить, но все же лучше было лишний раз не светиться.

Первые месяцы оккупации Яков и вовсе провел в доме Святозара Михайловича Драгоманова (11.7.1884, Пленпале, кантон Женева, Швейцария — 4.12.1958, Рочестер, штат Нью-Йорк, США) — экономиста, архитектора и публициста. Активную проукраинскую общественную деятельность он начал еще во времена Украинской Народной республики и Петлюры. При советской власти — ректор Киевского архитектурного института, проректор Киевского художественного института, сотрудник Киевского горисполкома. В конце 1935 года он был «вычищен» со всех постов, перебивался случайными заработками. В течение 1941–1943 гг. работал в Управе, в том числе в Музее-архиве переходного периода и в Комиссии для рассмотрения вопроса об украинской эмблематике. В сентябре 1943 года выедет с семьей из Киева во Львов, оттуда в Прагу, а в апреле 1945 года окажется в лагере Ди-Пи в Регенсбурге. В 1951 году переберется в США, станет профессором и первым ректором Украинского технического хозяйственного института в Нью-Йорке.

В киевской Городской управе Драгоманов начиная с 6 октября работал одним из руководителей Архитектурно-планировочного отдела при всех трех бургомистрах. 6 декабря 1941 года, узнав, что его сын, Михаил Драгоманов, умирает в лагере для советских военнопленных в Ракове близ Проскурова, он обратился к бургомистру Багазию с просьбой разрешить ему поездку за сыном — и был командирован туда на 11 дней, с 8 по 18 декабря 1941 года.

Возможно, на время командировки Драгоманова Яков переезжал к Исидоре Петровне Косач-Борисовой (21.3.1888, С. Колодяжне, Волынская губ., Российская империя — 12.4.1980, Пискатавей, Нью-Джерси, США). В 1937 году ее приговорили к 8 годам ИТЛ, но в 1940 году дело пересмотрели, и она вернулась в Киев. До оккупации она работала во 2-м Медицинском институте на кафедре гистологии. Во время оккупации стала членом Украинской национальной рады, созданной ОУН-М. В феврале 1942 года за националистическую пропагандистскую деятельность она была арестована гестапо, но через некоторое время освобождена. В 1943 году выехала в Германию, а оттуда, в 1949 году, в США.

Между тем уже в октябре Яков Галич-Гальперин начал публиковаться в оккупационной периодике. И снова под псевдонимом, но, коль скоро старый был «потрачен» на фамилию, то заведен был новый — «Микола Первач». В интервале между октябрем 1941-го и январем 1942-го он напечатал под этим именем шесть публикаций на украинском языке — три поэтические и три публицистические, пять в Киеве и одну в Подебрадах (Протекторат Чехия и Моравия).

В Киеве он печатался в городской периодике, выходившей на украинском языке, — газете «Украинское слово» и журнале «Литавры». Де факто оба издания были не столько городскими, сколько оуновскими (ОУН-М). Газета выходила трижды в неделю, по одной-две полосы в номере. Ее редактором был Иван Андреевич Рогач (1913, Великий Березный, Австро-Венгрия — 22 (18?).2.1942, Киев) — выходец из Закарпатской Украины. Гнусность этой газеты поистине не знала границ. Бешеный антисемитизм служил ей и воздухом, и легкими, был ее и лицом, и изнанкой, идеологией и физиологией. Не было такой гнусности о жидах, перед которой бы здесь остановились или хотя бы поморщились — напечатали бы любую.

Один только пример. В номере от 2 октября 1941 года «Р.Р.» (не главный ли редактор?) чуть не захлебнулся от восторга по поводу состоявшегося буквально позавчера бенефисного расстрела в Бабьем Яру:

«...Но нашлась сила, которая сорвала их [жидовские — П. П.] планы, которая мстит за гекатомбы жертв жидовского владычества. Вся Европа борется теперь с этой заразою. Жиды не знали милосердия. Пусть же теперь и сами на него не рассчитывают».

Казалось бы, печататься в таком листке еврею, хотя бы и катакомбному, пусть и спасающему свою жизнь, не то что западлó — физиологически немыслимо! Но Яков Гальперин пошел на это, дав посмертным своим недругам основания называть себя «отвратительным ренегатом». В номерах за 14 и 18 октября вышли его заметки «Сквозь пот, слезы и кровь» и «Слова и дела Иосифа Сталина», в которых он пишет справедливые вещи о коммунистической диктатуре и о культе личности Сталина, до которых, наверное, дошел сам, а не наслушался на пропагандистских семинарах. Ах если бы еще не этот ужасный контекст, не этот невыносимый запах, которым насквозь пропахла эта гнусная газетенка!

Вторым киевским изданием, печатавшим Галича-Первача, был литературно-художественный журнал «Литавры». Являясь формально приложением к названной газете, он, соответственно, имел ответственным редактором все того же Ивана Рогача. Но хозяйкой журнала была ее редактор, поэтесса Олена Телига. Предполагалось, что 16-страничный журнал будет еженедельным, но на практике он выходил нерегулярно, и вышло всего несколько номеров. В трех из них — публикации Миколы Первача. Очерк с критикой социалистического реализма и два прекрасных стихотворения — «Вьюга идет» и «Смех». Очевидно, что Телиге Яша обязан и шестой своей публикацией этих месяцев, — в подебрадском журнале «Пробоем», где еще раз вышла половинка стихотворения «Вьюга идет...».

Журнал, де-факто, был органом основанного Телигой Союза украинских писателей. Членом этого Союза, кстати, стал и Яків Галич — шаг, давшийся ему тем легче, что украинским он владел как родным, писал стихи и по-русски, и по-украински, а поэзию украинскую и знал, и любил. Союз имел помещение (на улице Десятинной, 9) и проводил публичные вечера, но что-то сомнительно, чтобы Галич был их завсегдатаем.

В «Литаврах» упомянутый запах был, но послабее, а сама Телига, кажется, была и хорошим поэтом, и порядочным человеком. Трудно сказать, знала ли она о тайне Галича-Первача, но, наверное, о чем-то догадывалась. Уже после запрета мельниковских газет и начала первых арестов среди киевских оуновцев в письме от 15 января 1942 года к деятелю ОУН В. Лащенко — одном из ее последних текстов вообще — она поделилась: «Я[ков] засыпает меня теперь очень добрыми стихами с посвящениями и без посвящений мне, но стихами насквозь „нашими“». Загадочные слова!

Но еще более «загадочны», чтобы не сказать прозрачны, слова ректора университета, Константина Штеппы, начетчика-марксиста в довоенные годы и такого же начетчика-националиста в годы оккупации, сменившего Рогача в функции главреда главной оккупационной газеты Киева, переназванной в «Новое украинское слово»:

Коржавин пишет о Штеппе и приводит как широкоизвестное следующее его высказывание:


Из книги «Овраг смерти — овраг памяти»

  
«Известно, что он говорил о Яше: „Гальперин — умный человек. Он, хоть и сам еврей, понимает историческую необходимость уничтожения еврейского народа“. Какие основания дал Яша для этого глубокомысленного утверждения? Поддакнул ли к месту, понимая, что потерять расположение этого человека значит потерять жизнь? Или просто, будучи деморализован всем, что открылось, не смог противостоять пропагандистскому напору? Это навсегда останется тайной. По-видимому, эти слова были сказаны после Бабьего Яра и отражают стремление Штеппы и близких ему людей приспособиться к психологии и действиям „дорогого союзника“ в борьбе за независимость Украины. До Бабьего Яра тотального уничтожения еще никто не представлял».

Конечно, мемуары не предусматривают научный аппарат к себе, да еще и авторский. Но узнать источник этой фразы было бы очень важно: покамест я сомневаюсь в ней. Мне кажется, что Штеппа приписывает здесь Гальперину свое видение и свои слова. Но Штеппа — начетчик, его мозг всегда наточенная мясорубка, пропускающая через себя любое множество «исторических необходимостей уничтожения»: и царской семьи, и буржуазных партий, и белогвардейцев, и кулаков, и подкулачников — да кого угодно!

Яша же Гальперин — поэт и думающий человек — совершенно не таков. Да, конечно, советская школа, обрабатывая его мозг, пыталась вмонтировать в него такую же «мясорубку», как и у профессора Штеппы. Но как только он оказался в ситуации, когда советская пропаганда перестала на него влиять, а немецкая и украинская пропаганда — в лице этой самой зловонной прессы — так и не смогли начать это делать, он внутренне свободен и продолжал думать самостоятельно. И именно поэтому, а не из конъюнктурных (шкурных) интересов и не в порядке «стокгольмского синдрома» он отмежевался именно от сталинских преступлений. И уж точно не в порядке еврейского самобичевания — признания еврейской вины за голодомор и другие преступления Сталина. Ни прототипом, ни провозвестником современного движения «евреи за Бандеру» он точно не был, хоть и нашел у живых оуновцев-мельниковцев реальную поддержку. Преступления же гитлеровские, как и оуновская готовность к ним подключиться, и не нуждались ни в каком осмысливании: они были наглядны и очевидны — достаточно было взять в руки «Українське слово» или прогуляться к Бабьему Яру: local call, так сказать.

Если же Гальперин писал об этом стихи и если он показывал или читал их Телиге, то именно этот настрой мог оказаться близким и ей, с явным удовольствием написавшей «своему» о «наших» стихах этого «чужака».

Между тем в Киеве на стыке 1941 и 1942 годов несколькими широкими волнами прошли сравнительно массовые аресты и расстрелы украинских националистов — не украинцев, а именно украинских националистов. Первой волной — 12 декабря 1941 года — накрыло Ивана Рогача, последней — 23 февраля 1942 года — Олену Телигу. Немцы инкриминировали оуновцам одновременно и безудержный сепаратизм, и союз с коммунистами против самих себя. Более 600 человек были тогда расстреляны во дворе тюрьмы, а их трупы свезены в братскую могилу на Лукьяновском кладбище близ Бабьего Яра.

Якова Галича эти групповые репрессии не коснулись. Того, чем занимался он сам после февраля 1942 года, мы и близко не знаем. Но знаем, что погиб огромный архив.

Общение с украинскими писателями подарило ему и нескольких новых друзей, избежавших гонений и искренне оценивших его поэтический дар. Одним из них был поэт Борис Каштелянчук — человек, по Коржавину, «в высшей степени благородный и талантливый». Другим — некий Герасимов, бывший, по-видимому, еще и Яшиным одноклассником. У них-то поэт прятался и кантовался всегда, когда в этом возникала необходимость.



Смерть

Рискну предположить, что, после того как Яша — с правильной ксивой в кармане — простился с Драгомановыми и Косачами, он переехал куда-то в район Михайловской улицы — к Наде Головатенко, своей жене. В том, что Яша остался в Киеве, был, возможно, и страх потерять Надю, которой по каким-то причинам (старики-родители, например) уезжать было никак нельзя или некуда.

Когда они еще были женихом и невестой, красивой всем на зависть парой, и тогда, когда они стали мужем и женой, ни он, ни она, конечно же, не рассчитывали на то, что им предстоят такие испытания — не бытом, не верностью и не НКВД, а войной, немцами и Бабьим Яром. Под таким гнетом браку несложно перестать быть счастливым, а потом и вовсе распасться. Тою степенью понимания и готовности подставить плечо, какая, например, обнаружилась у ее землячки и тезки — Нади Хазиной-Мандельштам, Надя Головатенко, по-видимому, не обладала. Но разве можно ее в этом упрекнуть?

К весне 1943 года отношения были уже настолько сдавлены и спрессованы, что напоминали залежалый, весь в черных точечках и желтых промоинах, мартовский снег.

Как-то Яша увидел жену в обществе венгерских офицеров и, вероятно, заподозрил измену. После невыносимо тяжелой для обоих ссоры он собрал вещи и книги и ушел — перебрался к Каштелянчуку и Герасимову. Вскоре после этого, уже в апреле, Яша встретил случайно на улице знакомого парня-соседа еще с юношеских лет — Левитина. Ну поговорили — и разошлись. Левитин — сам наполовину еврей и наполовину украинец — подвизался переводчиком в гестапо. Опаснейшая комбинация: такого сказкой про Галича, если что, не убедишь. Друзья, выслушав рассказ о встрече, уговорили Яшу залечь на дно и не выходить на улицу ни под каким соусом. Да чего там уговаривать: Яша и сам так думал!

Между тем оба — и Надя, и Яша, — страдали от разлуки, оба — инстинктивно — стремились к новому разговору, очень надеялись, что к примирительному. Надя, конечно же, знала Яшин адрес, но говорить с ним в чужих стенах, видимо, не хотела. Она передала Яше записку (интересно — как?) и пригласила к себе, на Михайловскую. Яша же, получив записку, опрокинул все моратории и обеты и помчался к ней сломя голову!

И все — он уже не вернулся... Друзья знали, куда он пошел, отчего к Наде вскоре явился Борис Каштелянчук. Надя — в слезах и с рассказом, что Яша был у нее, что они хорошо поговорили, после чего он ушел. А когда она провожала его взглядом через окно, то увидела, как к Яше подошли трое — Левитин с двумя немцами — и увели его в гестапо.

Автор
"Горький"
Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе