Диего Марани: «Добиваться чистой расы – преступно, добиваться чистого языка – абсурд»

Проблемы развития языка так или иначе волнуют всех: новаторов, пуристов, ёфикаторов, сторонников орфографической реформы и просто неравнодушных пешеходов, которым каждая вторая городская вывеска надрывает сердце надругательством над русской грамматикой. Диего Марани – итальянский лингвист и писатель, автор, среди прочего, детективных романов, в центре которых рефлексия о языке. Однако международную известность Марани принесла шутка: работая переводчиком в Европейском совете в Брюсселе и постоянно слушая за обедом вавилонское смешение языков, писатель дал этому лингвистическому явлению имя – европанто и назначил его новым языком всеевропейского общения. Главным достоинством европанто Марани считает то, что его не нужно учить: чтобы воспользоваться этим универсальным наречием, нужны только пара европейских языков в анамнезе и чувство юмора. В рамках EuroReadings, совместного проекта ММОКФ и Представительства Европейской комиссии в России, осуществленного при поддержке Райффайзенбанка, Диего Марани представил москвичам свои книги и заодно рассказал ВАРВАРЕ БАБИЦКОЙ о развитии языка во времени и пространстве, о том, как язык определяет сознание и зачем нужны национальные стереотипы.


Известный итальянский писатель, лингвист и автор лингвистических детективов рассказал OPENSPACE.RU о том, как язык определяет сознание

© Катерина Жулева

— Расскажите, пожалуйста, о европанто: что это за язык? Чем он отличается от эсперанто, например?

— Эсперантистов это название обидело, они подумали, что я передразниваю эсперанто. На самом деле это не так. Я назвал его так, потому что хотел дать ему благородное происхождение. Это греческий корень, который означает «все то, что составляет Европу». Прежде всего, европанто не язык: для меня это игра, лингвистическая провокация. Это способ показать людям, что языки всегда перемешаны, что смешение языков — нормальный процесс, что с языками можно шутить и что, шутя, мы учимся. Мы привыкли изучать языки как слово Божие, говорить на них, только если уверены, что не делаем ошибок. Ошибки приводят нас в ужас. Грамматика для нас священна. Мы не отдаем себе отчета в том, что иностранный язык можно знать на разных уровнях, можно никогда так и не овладеть им в совершенстве. Это то же самое, что игра на музыкальном инструменте: кому-то достаточно выучить четыре аккорда на гитаре, чтобы петь песни с друзьями, не обязательно давать концерты в Ла Скала.

— И как устроен европанто?

— В отличие от эсперанто, настоящего искусственного языка, изобретенного лингвистом и имеющего логическую структуру, европанто не имеет грамматики — и не хочет ее иметь, у него нет словаря, он отказывается быть кодифицированным. Он не хочет быть пойманным и запертым в книгу. В основе европанто лежит, грубо говоря, упрощенная структура английского языка, потому что английский все европейцы, как правило, учат в школе. Далее, я пытаюсь выявлять слова с латинскими корнями, пользуясь тем, что они существуют во всех наших языках, включая германские. Ну и, наконец, использовать слова, которые в каком-то смысле не имеют границ: такие как мучача, базука, сайонара, блицкриг, мама, Наполи, мафия, пицца, шофер, куафёр. Но хочу повторить: европанто — это лингвистическая игра. У меня нет намерения предложить его как новый универсальный язык. Мне нравятся настоящие языки — те, на которых говорят люди.

— А как, в таком случае, может существовать литература на европанто?

— Она и не может.

— Но она же существует?

— Только то, что пишу я. Я единственный носитель и единственный писатель на европанто. Это всего лишь способ показать, что можно сконструировать нечто осмысленное даже на несуществующем языке. Очевидно, что это справедливо, только если я обращаюсь к человеку, который немного знает языки и может, следовательно, оценить интеллектуальную находку. Литература на европанто существовать не может. Однако безусловная правда, на которой я настаиваю, заключается в том, что смешение языков — продуктивный процесс и что он всегда был присущ эволюции языка. Латынь, скажем, не прекратила свое существование: она смешалась с другими языками и произвела на свет испанский, каталанский, итальянский, португальский, французский и так далее. То есть все языки латинского происхождения появились в результате смешения. Именно на этот механизм я пытаюсь обратить внимание при помощи европанто: точно так же, как не бывает чистой расы и добиваться ее — преступно, не бывает чистого языка и добиваться его — абсурд.

— Вопрос в том, до какой степени язык может меняться, оставаясь самим собой. Латынь умерла как язык, если не брать в расчет движение «Живая латынь», которое тоже лингвистическая забава. Нет ли опасности, что европейские языки не переживут этого дальнейшего смешения?

— Язык никогда не умирает. Он меняется. Трансформируется. Он существует до тех пор, пока живы по крайней мере два носителя, поскольку язык — это средство общения. Здесь не работает диктат, потому что он не отвечает настоящим потребностям языка. Он отвечает другим потребностям — политическим, например, поэтому он может существовать, но срок его ограничен. Говоря о языках, мы должны представлять себе очень длительные периоды времени. Наша жизнь — мгновение в жизни языка, и то, что мы воспринимаем как изменение, может таковым не оказаться. Я могу изобрести сейчас слово, например назвать эту кофейную чашку Антонио и называть ее так всю свою жизнь, но, когда я умру, Антонио тоже умрет, и кофейную чашку снова будут называть кофейной чашкой. Нужна жизнь нескольких поколений, чтобы судить, насколько изменился язык. В любом случае, разницы мы никогда не замечаем. Мы видим, что язык движется, но мы просто не живем достаточно времени, чтобы перестать понимать тот язык, который выучили в детстве.

— Ну, скажем, каждому следующему поколению русских школьников все труднее читать Державина.

— Итальянцы тоже с трудом понимают книжки тринадцатого или четырнадцатого веков. Это неизбежно: реальность меняется — и язык вместе с ней, потому что отражает уже другую реальность. Но я не думаю, что по этому поводу стоит беспокоиться. Скажем так: человеку важно быть способным понять собственную культуру на максимально протяженном временном отрезке — том, который имеет смысл для его настоящего. Для сегодняшнего итальянца понимание итальянского языка одиннадцатого века не является насущной необходимостью. Однако понимать язык шестнадцатого и семнадцатого веков важно, чтобы быть в состоянии читать первых великих классиков итальянской литературы, так как это инструмент познания собственной эпохи.

Известный итальянский писатель, лингвист и автор лингвистических детективов рассказал OPENSPACE.RU о том, как язык определяет сознание

Проблемы развития языка так или иначе волнуют всех: новаторов, пуристов, ёфикаторов, сторонников орфографической реформы и просто неравнодушных пешеходов, которым каждая вторая городская вывеска надрывает сердце надругательством над русской грамматикой. Диего Марани – итальянский лингвист и писатель, автор, среди прочего, детективных романов, в центре которых рефлексия о языке. Однако международную известность Марани принесла шутка: работая переводчиком в Европейском совете в Брюсселе и постоянно слушая за обедом вавилонское смешение языков, писатель дал этому лингвистическому явлению имя – европанто и назначил его новым языком всеевропейского общения. Главным достоинством европанто Марани считает то, что его не нужно учить: чтобы воспользоваться этим универсальным наречием, нужны только пара европейских языков в анамнезе и чувство юмора. В рамках EuroReadings, совместного проекта ММОКФ и Представительства Европейской комиссии в России, осуществленного при поддержке Райффайзенбанка, Диего Марани представил москвичам свои книги и заодно рассказал ВАРВАРЕ БАБИЦКОЙ о развитии языка во времени и пространстве, о том, как язык определяет сознание и зачем нужны национальные стереотипы.

— Вопрос в том, что классики фиксируют определенный срез языка, литературную норму, которая переживает несколько поколений и на которой основывается человеческое самосознание. Владислав Ходасевич в известном стихотворении назвал своей родиной восьмитомное собрание сочинений Пушкина. Для него это был единственный способ сохранить свою национальную идентичность: он был польского происхождения, после революции эмигрировал, Россия перестала существовать, и язык ее изменился. Охранительные настроения по отношению к языку — это, по-моему, естественный инструмент самозащиты.

— Это чрезвычайно верно, но, опять же, необходимо учитывать время. На нашем веку у нас недостаточно времени для потери идентичности. Для поэта, о котором вы говорите, книги выражают идеальное отечество, не имеющее точных географических очертаний, но имеющее культурную силу. Это сильнейшее самосознание, которое существует до тех пор, пока есть люди, так же как он, узнающие себя в этом корпусе книг и слов. Но со временем эти восемь томиков меняются — одни прибавляются, другие исчезают. А идентичность остается — как идея, как ценность, как система отсчета. Мы, итальянцы, не всегда говорили по-итальянски, и тем не менее имели представление о нашей культурной идентичности, о нации в смысле культурных связей: мы отличались от других народов, окружавших нас. Что мне кажется ошибкой, так это противопоставление одной идентичности другой, непонимание, что существуют переходные зоны между культурами. Когда я через всю Италию ехал из родного города в Триест, я чувствовал, как «итальянскость» становилась все более разреженной. В Триесте она была почти эфемерной. Там была иная идентичность, питаемая «славянскостью» и «германскостью». Россия устроена так же — по крайней мере, ваша европейская часть. Вы смешиваетесь с поляками и украинцами, с евреями, с немцами, с финнами. Разные идентичности не исключают друг друга, а питают взаимно. Человек родом из Рима — итальянец, но в еще большей степени он римлянин. Итальянец из Феррары имеет другую «итальянскость»: другую социальную действительность, слова, ценности. Следовательно, по-моему, не существует предопределенной, неприкосновенной национальной идентичности для каждой европейской страны. Существует два или три элемента, которые составляют итальянца или русского. Но внутри этих контуров комбинации и оттенки бесконечны.

— Но ведь ваш европанто построен на противоположном принципе. Вы не думаете, что интернациональные слова, которые вы выбираете для европанто, способствуют укреплению национальных стереотипов, будь то пицца, сомбреро или Гулаг?

— Да, стереотип существует. Это элемент нашей культуры. Он, без сомнения, приблизителен, поверхностен, он говорит о народе и о человеке очень мало и очень топорным образом. Но это правда, доступная пониманию во всех культурах, которые развили эти стереотипы, то есть узнаваемые образы. Когда говорят, что любой итальянец любит оперу и хорошо поесть и глазеет на красивых женщин, в этом есть доля истины, хотя существует масса оттенков. Когда мы говорим, что немцы тупые, суровые и серьезные, в этом есть доля истины. Для всех — и для вас, русских, тоже. Таким образом, этот стереотипический образ узнаваем, он подлежит дешифровке. И поэтому я использую его в европанто, чтобы с его помощью пробить стену непонимания, чтобы туда могло проникнуть значение, пусть грубое и неполное, но это же просто игра. Кроме того, в конце концов, наша национальная идентичность основывается на стереотипах. Не нужно бороться с этим фактом или отрицать его, мы должны просто отдавать себе отчет в том, что это стереотипы и что они, следовательно, относительны и приблизительны; мы должны основывать свое суждение на понимании народа — но и индивидуума. Я привел в пример немцев. Немцы чрезвычайно разнообразны, и, чтобы их понять, нужно их знать; многое зависит, например, от того, протестанты они или католики. Потому что протестантский менталитет лепит сознание одним образом, а католический — другим. В Европе мы в большей степени обязаны различиями этим культурным эманациям, чем географическому положению. Я больше похож на австрийского католика, живущего в Вене, чем на немца-протестанта из Гамбурга.

Привычка к разнообразию делает людей более терпимыми, более любопытными, более открытыми, более подверженными влияниям, но я не воспринимаю это как угрозу собственной идентичности. Моя индивидуальная идентичность в любом случае всегда в безопасности, потому что, если бы я ее утратил, я стал бы больным психопатом. Так что этот вопрос всегда решается в индивидуальном порядке. А идентичность нации, как я уже говорил, имеет разную насыщенность и разные оттенки. Так что нам давно пора отказаться от устаревшей, на мой взгляд, идеи национального государства, в котором язык, флаг и граница представляют собой священную триаду.

— Ну и в качестве иллюстрации ко всему вышесказанному расскажите, пожалуйста, немного о ваших книжках.

— В своих романах я более серьезным образом размышляю на ту же тему: какую роль язык играет в формировании личности и как язык важен для самого нашего существования. В первом и самом известном романе, «Новая грамматика финского языка», я рассказываю историю человека, который во время Второй мировой войны теряет память, забывая даже собственный язык. Когда он приходит в себя, то уже не знает, кто он, и не говорит ни на одном языке. По роковой случайности врач, восстанавливающий его речь, заставляет его выучить язык, который ошибочно считал его родным, но который в действительности был ему чужим. Это история о том, как этот человек вновь обрел собственный язык. Второй мой, скажем так, лингвистический роман называется «Последний из вотяков». Его герой выходит на свободу из советского Гулага и обнаруживает, что он единственный носитель исчезнувшего языка, единственный человек, говорящий на нем. И это обстоятельство очень важно для двух других героев. Один персонаж — преподаватель финского языка — хочет убить последнего вотяка, чтобы от его языка и следа не осталось, поскольку он является доказательством, что финский язык родственен языкам американских индейцев. А этот персонаж не хочет, чтобы такое родство было предано огласке, потому что американские индейцы проиграли в ходе истории. Героиня, желающая, наоборот, спасти последнего вотяка, — это русская лингвистка, которая хочет привезти его на угро-финский конгресс в Хельсинки и посредством его языка показать именно эту страннейшую связь между финнами и американскими индейцами. В конце концов этот дикарь убегает от них обоих, его история — очень странная и забавная. Это очень забавный роман. В нем я попытался проанализировать, как себя чувствует человек, которому больше не с кем разговаривать, поскольку его язык более не существует. Он воображает себе собеседника, которому рассказывает о своем мире. О мире, который исчез, потому что исчезают слова. Это огромное одиночество и, в сущности, сумасшествие. А в третьем лингвистическом романе я рассказываю о жизни такого же, как я, переводчика, знающего столько языков, что в конце концов за каждым из них ему мерещится некий универсальный, тайный язык, который правит всеми языками, — в сущности, язык Бога. Это становится формой безумия — роман рассказывает о невероятных приключениях человека в поисках универсального языка. Ну а в других книгах я рассказываю о моей деревне, о людях, о моем детстве; это очень автобиографические книжки.

OPENSPACE.RU благодарит Райффайзенбанк за помощь при подготовке этого материала.

 

OpenSpace.RU

Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе