"День опричника"

Писатель Владимир Сорокин: Мой "День опричника" - это купание авторского красного коня"
По форме "День опричника" - это "повесть одного дня": в книге описан один из понедельников Андрея Даниловича Комяги - недоучившегося студента-историка МГУ, который ушел в опричнину. Действие книги происходит в 2027 году: в России абсолютное самодержавие, попасть на завтрак к государыне считается великой милостью, а страна отделена от прочего мира Западной стеной. О роли опричнины в истории России и злобе дня с Владимиром Сорокиным побеседовала обозреватель "Известий" Софья Широкова.

"Маленькая собачка с громадной костью"

вопрос: Однажды вы мне рассказали, как после "Сердец четырех", как-то утром сидя в пригороде Берлина и глядя на сосны, увидели, как белка прыгнула с одной сосны на другую. И через пять минут началось "Голубое сало".

ответ: Да, причем 7 лет спустя после "Сердец".

в: Что было на сей раз?

о: Вы помните, наверное, мою покойную собаку Саввку. Так получилось, что я как-то автоматически дал ему большую кость, такой невероятных размеров мосол. Он ее подхватил и стал грызть на снегу здесь во дворе дома (мы сидим на даче писателя во Внуково. — "Неделя"). Вот этот образ маленькой собачки с непомерно громадной костью... Я думаю, что на самом деле идея подспудно складывалась долго, как-то вызревала внутри, но, видимо, окончательный толчок дала моя собака.

в: А с историей вокруг "Детей Розенталя" (оперой, поставленной в Большом театре на либретто Сорокина и вызвавшей нелепые шумные протесты политдвижения "Идущие вместе". — "Неделя") это как-то связано?

о: Нет, это было давно. Наверное, здесь отложилось все, но я думаю, это не реакция на некую злобу дня. Это скорее размышление по поводу нашей страны.

в: Да ничего более злободневного я у вас за последнее время не читала. Когда-то я вас спрашивала про скандал вокруг выставки "Осторожно, религия!". Вы тогда сказали, что вас это не интересует. И вдруг все это оказывается в книге.

о: Может быть, я так говорю, потому что это уже написано (смеется). Наверное, это реакция на нашу жизнь. Мне уже стали навешивать ярлыки сатирика. Я не думаю, что это сатира. Я хотел написать народную книгу. Это скорее просто некая фантазия на русскую тему.

"Грозный и его шизофрения"

в: Сейчас в моде жанр альтернативной истории: что было бы, если бы. Можно сказать, что "День опричника" — это альтернативная история?

о: Понимаете, Россия — очень богатое поле для альтернативной истории. Потому что никто в нашей стране, начиная от президента и кончая последним бомжем, не знает, что с ней будет. И для писателя это, безусловно, Эльдорадо. Это русская метафизика. Я много раз говорил: мы живем между прошлым и будущим. Мы не чувствуем настоящее, потому что мы либо вспоминаем, как было хорошо или, наоборот, как было плохо, либо гадаем на кофейной гуще о будущем.

в: Но при этом вы выбираете для будущего России незавидную участь. Период правления Ивана Грозного — один из самых мрачных и тяжелых, в том числе метафизически — ожидание конца света, которого не случилось, и прочее. Почему вы выбрали именно эту модель?

о: Она очень важна. Опричнина — это явление, которое, обратите внимание, не отражено совершенно у русских классиков. За исключением Алексея Константиновича Толстого в "Князе Серебряном" и Лермонтова в "Песне о купце Калашникове" никто не коснулся этой темы. Это говорит о том, что она, в общем-то, не помещалась в русскую литературу.

Если ее описывать, то нужно описывать все: весь их быт, все их деяния, оргии, паранойю Ивана Грозного и так далее. В принципе Иван Грозный в государственной политике, если убрать опричнину, полностью копировал начинания своего деда Ивана III, который тоже ходил походом на Новгород, подчинял и объединял земли.

Но Грозный в отличие от Ивана III был по-настоящему больным человеком. И его личная шизофрения воплотилась в идею опричнины. Я бы сказал, шизофрения по параноидальному типу. То есть он разделил русское общество и натравил одну часть на другую, это стало зарождением гражданской войны в России. Помимо этого он наделил опричнину сверхполномочиями. Фактически она была выше духовенства и бояр. Опричники как бы были архангелами Ивана. Он все разделил: основал новую, параллельную столицу в Александровой слободе — обустроил как бы параллельный мир, — сам назначил себя игуменом, этих убийц и насильников обозначил монахами. Черное платье, которое они надевали поверх парчовых кафтанов, об этом как раз свидетельствует.

Это был такой черный орден. Я считаю, что это сугубо патологическое явление легло в России на очень плодородную почву. Опричнине и ее идеям откликнулась русская метафизика. Я полагаю, что все наши смуты, революции, потрясения и моря пролитой крови — все это последствия опричнины.

"Один день Андрея Даниловича"

в: А сейчас опричники есть?

о: Эта идея пропитывает все наше общество, живет в головах больших и маленьких чиновников. Ведь кто такие опричные — это отдельные, особые. А разве сотрудники ГИБДД не считают себя отдельными? Возле места, где мы живем, есть выезд на Минское шоссе. Бойкое место, тройной поворот, но светофор почему-то работает только по будням. И в выходные это абсолютно смертельная зона. По Минскому очень бурное движение, и люди поворачивают и рискуют. И каждый раз в кустах стоит машина ГИБДД. То есть они ждут аварии. Это что, не опричнина? Это чистой воды разбой.

Они чувствуют себя отдельными людьми, которые по закону должны помогать безопасно ездить. Они же в опасной ситуации ждут криминального случая.

в: Эпизод с сожжением книг классиков — отражение того, что делали "Идущие"?

о: Автор в книге выступает как медиум. Он не может быть еще и аналитиком. То, что пишется, — это как предчувствие. А осознанное продуманное предчувствие недействительно.

в: То есть книга — предчувствие, а не манифестация идей и ответ, например, почвенникам?

о: Я бы не взялся за эту вещь, чтобы свести все к полемике с нашими бородатыми почвенниками. Во-первых, этого мало, во-вторых, это малоинтересно. Я все-таки решал художественные задачи.

в: Один день опричника Андрея Даниловича не может не быть связан с одним днем Ивана Денисовича...

о: У вас, конечно, ассоциативное мышление очень литературное (смеется). Они лишь перекликаются формой. По жанру это повесть одного дня.

в: А в условиях опричнины 2027 года, когда происходит действие романа, возможно диссидентство?

о: Не все поместилось в этой повести. Оно всегда было в России, думаю, что 2027 год не исключение. Там есть свое подполье, но Комяга был занят другим в этот день. Здесь нет частной жизни простых граждан, и это как раз доказывает, что подобные Комяге люди власти в России по-настоящему опричные — совершенно отделены от народа.

"Писатель наступает власти на ногу"

в: После "Ледяной трилогии" о вас стали говорить как о классике, который удалился от скандальности. Вам не кажется, что после выхода повести скандальность вернется, но уже другого рода — не этическая, а политическая?

о: Я ко всему готов. Литератор в России, если он по-настоящему свободен и не пишет детективы ради денег, так или иначе не может не наступить власти на ногу. Я считаю, что если ты человек творческий, то не должен этого бояться. А уж какая будет реакция — здесь гадать не приходится.

в: Когда читаешь книгу, то при том, что она очень смешная, все же возникает ощущение, что вы ее написали, потому что вам все надоело, что вас достали. Это так?

о: Здесь, видимо, сошлось все вместе. Я закончил "Ледяную трилогию". Она заняла у меня пять лет. Я во многом сам себя сдерживал. Все-таки она написана в жанре исторической фантастики, как ни страшно это звучит. Мне хотелось чисто ее выполнить. Я видел, как в Японии зимой вырубают стамесками очень детальные фигуры драконов изо льда. Я вырубал пять лет такого дракона. И немного подустал, конечно, от этой работы. Захотелось, например, взять меч и пофехтовать, сделать что-то чисто авторское, отвязанное. Я имею в виду некий языковой посыл. Для меня это просто купание авторского красного коня (смеется).

"Уральский ответ ресторану "Пушкин"

в: Что это за история с Екатеринбургом, где книга появилась на месяц раньше?

о: Идея возникла спонтанно. Мне позвонил мой издатель Игорь Захаров и сказал, что есть любопытный повод: книга печатается в Екатеринбурге и там же открывается новый очень хороший книжный магазин "100 000 книг". Они хотят меня пригласить на открытие, и можно все это совместить еще и с презентацией. Мне эта идея очень понравилась.

Я, честно говоря, не хочу больше московских презентаций. Это все превращается в такое банальное поглощение пищи и алкоголя, где половина людей, которые с тобой чокаются, тебе незнакомы. Получается очень суетливо и попсово. Я принял приглашение, тем более что в Екатеринбурге ни разу не был.

в: Екатеринбургская публика чем-то отличается от московской?

о: Там больше традиционной интеллигенции, которая вымирает в Москве или где-то сидит по грязным углам. А там люди пришли, мы с ними говорили, у них были осмысленные вопросы. Это было приятно, потому что разговор шел вокруг книги, а не вокруг стола с выпивкой и закусками. Потом там была изумительная погода, и сам город мне понравился. Я был на месте, где встречаются Европа и Азия. Очень хорошая природа, замечательные сосны. А если уж говорить о еде, то меня пригласили в ресторан "Троекуров" — это екатеринбургский ответ нашему "Пушкину". Надо сказать, что там было одно блюдо, которое потрясло меня. Его нет в "Пушкине", к сожалению. Это традиционная уральская закуска — соленые грузди в сметане.

в: Они упоминаются в "Дне опричника".

о: Да, я ел их очень редко за свою жизнь, но в "Троекурове" их подали как обычную закуску. Так что стоило ехать в Екатеринбург.

в: Традиционный вопрос про дальнейшие творческие планы.

о: Я пишу пьесу для Эдуарда Боякова.

в: Вы, кажется, поклонник театра "Практика"?

о: Да, он очень просил, чтобы я что-то для них сделал, и я с удовольствием взялся за пьесу. Тем более что последний раз я писал пьесу лет девять назад — это были "Щи". Надеюсь, что закончу осенью. А что будет потом — это, как говорится, только Он знает.

"День опричника"

Только в "Известиях" — отрывок из новой повести Владимира Сорокина

Двери открываются, шорох раздается. Пришла.

Оборачиваюсь. Движется на меня ясновидящая Прасковья на неизменных светящихся синим костылях своих, волоча ноги истончившиеся по полу, вперившись в меня неподвижно-веселыми глазами своими. Шорх, шорх, шорх. Это ноги ее по полу гранитному волочатся. Это ее звук.

— Здравствуй, голубь.

— Здравствуй, Прасковья Мамонтовна.

Плавно движется она, словно на коньках по льду скользит. Подходит совсем близко, замирает. Гляжу в лицо ее. Необыкновенное это лицо. Другого такого нет во всей России. Не женское оно и не мужское, не старое и не молодое, не грустное и не веселое, не злое и не доброе. Вот глаза ее зеленые — веселы всегда. Ну, да это веселье нам, простым смертным, не понятно. Что стоит за ним — одному Богу известно.

— Прилетел?

— Прилетел, Прасковья Мамонтовна.

— Садись.

Сажусь в кресло перед камином. Она опускается на свой стул из темного дерева. Кивает слуге. Тот берет книгу из стопки, кидает в огонь.

— Опять со старым делом?

— С тем самым.

— Старое, оно как камень в воде. Рыбы вокруг камня того плещутся, а вповерх птицы небесные летают, в воздухе белом играют, птицы подробные, людям подобные. Люди-то вращаются, да назад не возвращаются. Живут себе славно, да бормочут неисправно, валятся рядами, обкладываются гробами, в землю уходят, из баб снова приходят.

Молчит, в огонь смотрит. Молчу и я. Перед нею всегда какая-то робость в душе пробуждается. Я перед государем так не робею, как перед Прасковьей.

— Опять волосы привез?

— Привез.

— И рубашку?

— И рубаху нательную привез, Прасковья Мамонтовна.

— Рубашка нательная — от всего отдельная, живет-поживает, ума наживает, прокиснет-состарится, в кипяток отправится, просушится, прогладится, на милова наладится, к телу прижмется, добром отзовется. 

Смотрит в огонь. А там горит книга Федора Михайловича Достоевского "Преступление и наказание". Занялась с торцов, обложка уж дымится. Снова делает ясновидящая знак слуге. Бросает он в огонь еще одну книгу: Лев Николаевич Толстой "Анна Каренина". Падает книга увесистая в угольный жар оранжевый, лежит, лежит, а потом сразу вся и вспыхивает. Гляжу завороженно.

— Что смотришь? Или не жег никогда книг?

— У нас, Прасковья Мамонтовна, токмо вредные книги жгут. Похабные да крамольные.

— А эти, по-твоему, полезные?

— Классика русская полезна для государства.

— Голубь, книги должны быть только деловые: по плотницкому делу, по печному, по строительному, по электрическому, по корабельному, по механическому, по ткацкому, по шацкому, по прейному, по литейному, по трошному да брошному, по кирпичному да по пластичному.  
Не спорю с ней. Остерегаюсь. Она всегда права. Осерчает — ей человека взашей вытолкать ничего не стоит. А мне — дело важное справить надобно.

— Чего молчишь?

— А что... говорить-то?

— Ну, расскажи, что там у вас в Москве творится?

Знаю, что в доме у ясновидящей нет ни пузырей новостных, ни радио. Это во-первых. А во-вторых — не любит она нас, опричных. Ну, да не она одна. И слава Богу...

— В Москве жизнь благополучная, люди живут в достатке, бунтов нет, строится новый тракт подземный от Савеловского вокзала до Домодедова...

— Я не про то, голубь, — перебивает она меня. — Скольких убили сегодня? Я ж чую — от тебя парной кровью тянет.

— Придавили одного столбового.

Смотрит она на меня внимательно, произносит:

— Придавили одного, а вывели десять. Кровь кровью не покроется. Кровь на крови закроется. Закроется, замается, упреет — поправится. Залечится коркою, обернется опоркою, прорвется, треснет, новой кровью воскреснет. 

И снова в огонь вперивается. Ее не поймешь: прошлый раз меня чуть не выгнала, узнав, что на Лобном месте шестерых дьяков из Торговой палаты отделали. Шипела, что кровопийцы мы темные. А позапрошлый раз, узнав про казнь дальневосточного воеводы, сказала — мало...

— Государь ваш — белая береза. А на березе той — сук сухой. А на суку коршун сидит, белку живую в спину клюет, белка зубами скрипит, если послушать ухом чистым — в скрипе том два слова различимы: "ключ" и "восток". Понимаешь, голубь? 

Молчу. Ей говорить всякое позволено. Бьет она меня своей рукой подсохшей по лбу:

— Думай!

Что тут думать? Думай — не думай, все равно ни черта не поймешь.

— Что между словами этими помещается?

— Не разумею, Прасковья Мамонтовна. Может... дупло?

— Умом ты прискорбен, голубь. Не дупло, а Россия.

Вон оно что... Россия. Коли — Россия, я очи долу сразу опускаю. В огонь гляжу. А там горят "Преступление и наказание" и "Анна Каренина". И сказать надобно — хорошо горят. Вообще, книги хорошо горят. А уж рукописи — как порох. Видал я много костров из книг-рукописей — и у нас на дворе, и в Тайном Приказе. Да и сама Писательская Палата жгла на Манежной, от собственных крамольников очищаясь, нам работу сокращая. Одно могу сказать — возле книжных костров всегда как-то тепло очень. Теплый огонь этот. А еще теплее было восемнадцать лет тому назад. Тогда на Красной площади жег народ наш свои загранпаспорта. Вот было кострище! На меня, подростка, тогда это сильное впечатление произвело. В январе, в крутой мороз, несли люди по призыву государя свои загранпаспорта на главную площадь страны да и швыряли в огонь. Несли и несли. Из других городов приезжали, чтобы в Москве-столице сжечь наследие Белой смуты. Чтобы присягнуть государю. Горел тот костер почти два месяца...

Поглядываю на ясновидящую. Уставились ее глаза зеленые в огонь, про все забывши. Сидит, как мумия египетская. Но дело-то не ждет. Кашлянул.

Зашевелилась:

— Когда ты молоко пил последний раз?

Стал припоминать:

— Позавчера за завтраком. Но я, Прасковья Мамонтовна, молоко отдельно никогда не пью. Я его с кофием употребляю.

— Не пей молока коровьего. Ешь только масло коровье. Знаешь — почему?

Ничего я не знаю, ядрена вошь...

— Молоко коровье поет в изголовье: на сердце сяду, накоплю яду, разведу водой, накрою собой, помолюсь теленку, моему ребенку, от теленка кости придут в гости, косточки белые, на шелопутство смелые, прогремят, помрут, силу заберут.

Киваю:

— Не буду, не буду молока пить.

Берет она мою руку костлявой, но мягкой рукою своей:

— А масло ешь. Потому как коровье масло в силе не угасло, пахтаньем копится, вокруг оборотится, сожмется в комок, ляжет на полок, жиром взойдет, в печень войдет, под кожей отложится, силою умножится.

Киваю. Масло коровье я люблю. Особливо когда его на горячий калач намажешь, а потом на него сверху — икорки белужьей...

— Ну, давай твое дело.

Лезу за пазуху, вынимаю кисет синего шелка с инициалами государыни. Достаю из кисета нательную мужскую рубашку тончайшей выделки и в бумажки завернутые две пряди волос: черные и русые. Берет Прасковья сперва волосы. Кладет на левую ладонь, перебирает пальцем, смотрит, шевелит губами, спрашивает:

— Как звать?

— Михаил.

Шепчет что-то она над волосами, смешивает их, зажимает в кулак. Потом приказывает:

— Чашу!

Шуршат слуги еле различимые. Приносят глиняную чашу с маслом кедровым, ставят на колени ясновидящей. Бросает она в масло волосы, берет чашу в костистые руки свои, подносит к лицу.  Начинает:

— Пристань-прилепись-присохни на веки вечные сердце добра молодца Михаила к сердцу красны девицы Татьяны. Пристань-прилепись-присохни. Пристань-прилепись-присохни. Пристань-прилепись-присохни. Пристань-прилепись-присохни. Пристань-прилепись-присохни.

Берет Прасковья рубашку молодого сотника Кремлевского полка Михаила Ефимовича Скобло, кладет ее в масло. А чашу слугам отдает. Вот и дело все.

Переводит свои очи ясновидящая на меня:

— Скажи государыне, что сегодня под утро пристанет к ее сердцу сердце Михаила. 

— Спасибо, Прасковья Мамонтовна. Деньги будут, как всегда.

— Скажи, чтобы денег мне больше не посылала. Что мне их — в бочке солить? Пускай пришлет мне семян папоротника, сельди балтийской и книг. А то я свои уже все пожгла.

— А каких именно книг? — спрашиваю.

— Русских, русских...

Киваю, встаю. И начинаю волноваться: теперь и про свое спросить не грех. Но от Прасковьи ничего утаить нельзя.

— Что задергался? О своем решил заикнуться?

— Решил, Прасковья Мамонтовна.

— С тобой все ясно, сокол, и рта не раскрывай: девка от тебя на сносях.

Вот те и раз.

— Какая?

- А та, которая живет с тобой в одном доме.

Анастасия! Мать честная... Я же ей дал таблетки. Ах, тихая сапа... лоханка...

— И давно?

— Поболе месяца. Родит мальчика.

Молчу, в себя прихожу. Ну, а что... бывает. Решим вопрос.

— Ты про службу хотел спросить?

— Да я...

— Все пока в норме у тебя. Но завистники есть.

— Знаю, Прасковья Мамонтовна.

— А коль знаешь — остерегайся. Машина у тебя сломается через недельку. Хворь подцепишь несильную. Ногу тебе просверлят. Левую. Денег получишь. Немного. Будешь бит по морде. Несильно.

— Кем?

— Начальником твоим.

Отлегло от сердца. Батя для меня — отец родной. Сегодня поколотит — завтра обласкает. А нога... это дело привычное.

— Все с тобой, голубь. Пшел вон.

Все да не все. Последний вопрос. Не задавал я ей его никогда, а сегодня что-то пробило на него. Настрой серьезный. Собираюсь с духом.

— Ну, чего еще тебе? — смотрит в упор Прасковья.

— Что с Россией будет?

Молчит, смотрит внимательно.

Жду с трепетом.

— Будет ничего.

Кланяюсь, правой рукою пола каменного касаюсь.

И выхожу.

Софья Широкова
ИЗВЕСТИЯ, 25.08.06

Оригинал материала

Поделиться
Комментировать

Популярное в разделе