Уединенный пошехонец 18.11.2010

Литературно-краеведческое приложение

ПРИНОСЯЩИЙ ПОЛЬЗУ РУССКОМУ СЛОВУ Недавно попала мне в руки любопытная книга. На ее старого образца титуле была приклеена современная белая бумажина, на которой значилось: «Ремезов И. «Нижегородский механик- самоучка». Но под обложкой помимо механика-самоучки Ивана Петровича Кулибина оказалось еще двое, причем исторический рассказ о графе Алексее Григорьевиче Разумовском принадлежал не Ивану Ремезову, а Д. П. Миллеру.  

ВСЯКАЯ ПТИЦА СВОИМ ПЕРОМ КРАСУЕТСЯ
Но не в том суть, кто и когда свел под одну обложку три разных издания. Меня заинтересовал в ней один из очерков все того же Ивана Ремезова, а именно «Ярославский крестьянин-стихотворец Федор Никифорович Слепушкин», издание третье, Санкт-Петербург, 1884 г.
Иван Сократович Ремезов родился в 1828 году, окончил курс в Санкт-Петербургском университете, был преподавателем в разных учебных заведениях, состоял членом совета министра народного просвещения. Напечатал в 1840-х годах несколько рассказов и повестей, позже написал ряд рецензий в педагогических журналах, а также много книг и брошюр для детского чтения, некоторые из них были неоднократно переизданы. В их числе и сочинение о Федоре Слепушкине. В 1866 году Ремезов издал в Санкт-Петербурге сборник «Материалы для истории народного просвещения в России. Самоучки». Умер Иван Ремезов в 1901 году.
«Не в свои сани не садись, говорит старинная пословица, а старинная пословица, известно, не мимо молвится и век не сломится. Да и на самом деле, что за сласть такая в чужих санях посидеть, уж будто и в своих нельзя, куда нужно, доехать. Иной готов скорее распрощаться с амбарами, лишь бы только потягаться за барами, а между тем забывает, что большой за небо не хватается да и малый по земле не валяется. Всякому честь по заслугам, а их оказать может каждый на своем месте, были бы только добрая воля да толк в голове. Недаром же говорится: где кто родится, там и пригодится, пряди всяк свою пряжу, всякая птица своим пером красуется, где выросла сосна, там она и красна».
Так начинается рассказ Ивана Ремезова о ярославском крестьянском поэте Федоре Слепушкине. Я неслучайно привела дословный отрывок - очень уж красив слог, напевен, пересыпан пословицами и поговорками.
БЫЛИ СКУДАРНЫМИ,
А СТАЛИ СЛЕПУШКИНЫМИ
Федор Никифорович Слепушкин вышел из крепостных Екатерины Владимировны Новосильцовой, урожденной графини Орловой. Предки его были приписаны к принадлежащей ей деревне Малое Мочино Романовского уезда Ярославской губернии и по своей крайней бедности носили прозвище Скударных. Дед поэта Семен, оставшись в деревне сиротой, был увезен родными в Москву, где вырос и сколотил себе торговлей небольшой достаток. Там у него родился сын Никифор. Под старость дед Семен ослеп, почему род его и получил прозвание Слепушкиных. Никифор Семенович, также занимаясь торговлей, сколотил себе порядочное состояние, которое и готовился передать сыну Федору, родившемуся в Малом Мочине в 1786 году.
Федор с малых лет отличался острым умом, его шутки-прибаутки потешали и больших, и малых. Весьма рано проявилась у него страсть к рисованию. По шестому году стал он малевать избушки, лошадок и птичек, причем красками ему служили черника да малина. Развилась в нем и любовь к чтению. При грамотности и достатке можно было жить припеваючи, но внезапно умер отец, оставив сына сиротой по девятому году. Опекун распорядился состоянием Слепушкиных так, что в короткое время от него не осталось и следа. Маленький Федор был отдан сидельцем к какому-то московскому лавочнику, торговавшему съестными припасами. Когда парню исполнилось 15 лет, он был взят в имение своей госпожи для подмоги мельнику.
И ПОШЕЛ ОН, ПРИПЕВАЯ:
«ПО ВАРЕНУ ГРУШУ»
В 1803 году Федор Слепушкин женился на дочери своего хозяина, который был старовером перекрещенского толка. Молодого мужа по увещаниям родни присоединили к секте раскольников. Вскоре Федору вместе с тестем пришлось уйти на заработки в Питер. На три полтины купил он на Мытном дворе три пуда груш для продажи, а на лоток и безмен денег уже не хватило, пришлось одолжаться ими у земляка. И пошел он, припевая: «По варену грушу», по улицам и закоулкам. Уже через несколько месяцев расторопный и бережливый Слепушкин успел сколотить несколько десятков рублей, так что мог обзавестись лавочкой на Невской набережной слободке при Невском монастыре у мостика. Вскоре все местные жители стали приходить за покупками только к нему. Однако, сведя дебет с кредитом, Федор обнаружил, что прибытки его невелики. Он сдал свою лавочку соседу и переселился в немецкую Ново-Саратовскую колонию, находящуюся на правом берегу Невы, верстах в 15 от Петербурга, против Большой Рыбацкой слободы. Здесь он приобрел неказистую лавчонку, обиходил ее своими руками и пустился торговать. Мало-помалу стал понимать немецкую речь и пользоваться уважением среди иноземцев. По прошествии года его капитал составлял порядка 800 рублей и он выписал из деревни жену. Восемь лет прожил он в немецкой колонии. И все эти годы находил время не только для чтения, он стал пробовать себя в сочинительстве. В 1809 году Слепушкин обратился от раскола к православию. Вскоре семья перебирается на жительство в Рыбацкую слободу, где в 1819 году умирает его жена, которую он очень любил. Эта тяжелая потеря подтолкнула его к написанию стихотворения «Похороны жены поселянина», которое было его первым опытом на поприще писателя. Вслед за смертью жены и торговые дела его стали расстраиваться.
О ТОМ,
КАК ПУСТОМЕЛЯ УДОСТОИЛСЯ ЦАРСКОЙ МИЛОСТИ
Чтобы не оставлять своих детей без женского участия, Федор Слепушкин женился второй раз на крестьянке из Рыбацкой слободы. Несмотря на то что односельцы посмеивались над пристрастием Слепушкина к стихам и называли его пустомелей, молодая жена всячески поощряла его в этом пристрастии. Она стала первым слушателем его стихов, его наставником. Не оставлял Слепушкин и занятия живописью. Особенно преуспел он в рисовании портретов. Он снял портреты с себя, жены, детей, тестя, тещи, священника Рыбацкой слободы, своих приятелей и даже с приказчиков.
В 1826 году вышло первое собрание стихотворений Федора Слепушкина под заглавием «Досуги сельского жителя». Императорская Российская академия обратила внимание на такое замечательное явление и присудила крестьянину-стихотворцу золотую медаль в 50 червонцев с надписью «Приносящему пользу русскому слову». Председатель академии, он же министр народного просвещения Александр Семенович Шишков, представил книгу Слепушкина государю Николаю Павловичу и августейшей фамилии. Царь вручил автору богатый, шитый золотом кафтан, а императрица Александра Федоровна - золотые часы. Императрица Мария Федоровна пожелала видеть самого поэта. Она также пожаловала ему золотые часы. После стольких милостей Федора Слепушкина стали посещать знатные вельможи, знаменитые писатели, в числе которых был и Александр Сергеевич Пушкин. Именно он подал Слепушкину сюжет для написания стихотворения «Конь и домовой».
Через два года вышло новое издание стихов Слепушкина уже в двух частях. В 1830 году он напечатал свои «Четыре времени года». Еще через два года за стихотворение, написанное к дню открытия памятника Александру Благословенному, Слепушкин получил золотую медаль на александровской ленте. В 1834 году вышли «Новые досуги сельского жителя», а в 1840 году Российской академией была издана другая книга «Новых досугов» Федора Слепушкина. Наконец, в 1847 году появился его «Рассказ детям отца, бывшего в расколе перекрещенцем», где он описал обряды этого толка, к которому некогда принадлежал и сам.
ВСЯКОМУ ЗЕРНУ СВОЯ БОРОЗДА
Успех произведений Федора Слепушкина ободрил  выступить на том же поприще и двух других крестьянских поэтов: калужского - Егора Алипанова и архангельского - Михаила Суханова, с которыми он переписывался стихами.
Известность Слепушкина как писателя помогла ему выйти на волю. Правда, поначалу его барыня заломила цену в 30 тысяч рублей. Тогда в судьбу Слепушкина вмешалась княгиня Татьяна Васильевна Юсупова: она собрала по подписке 3 тысячи рублей ассигнациями, за которые госпожа Новосильцова и согласилась в 1826 году отпустить Федора Слепушкина на волю со всем семейством. Выйдя из крепостных, Слепушкин записался в купцы 3-й гильдии.  Тем не менее он не только не покинул Рыбацкой слободы, но и не оставил своего торгового дела, частенько повторяя, что всякому зерну своя борозда, а потому жалки и смешны те пустые выскочки, которые, родившись в почтенном крестьянском быту, лезут в тщеславные бары, как бы стыдясь своего происхождения.
Дальнейшая жизнь Федора Слепушкина складывалась довольно счастливо. В начале 30-х годов XIX века он построил себе дом, завел кирпичный завод. Деревянный, двухэтажный, на каменном фундаменте, он стоял на горке при впадении речки Славянки в Неву. Верстах в двух от Славянки начинались кирпичные заводы Федора Слепушкина, на которых выделывалось тогда до 7 миллионов кирпичей в год. Работало здесь 300 человек.
Помимо этого Федор Слепушкин был отличным семьянином: он имел четырех сыновей, восемь дочерей и до 30 внуков. Считая зятей и невесток, его семья составляла около 50 человек. Несмотря на свое богатырское телосложение, Слепушкин умер 13 июня 1848 года относительно молодым - 62 лет от роду - от холеры и похоронен в ограде украшенной им рыбацкой церкви. Вот что написано о месте упокоения нашего земляка в вышепоименованной книге, изданной, напомню, в 1884 году, то бишь через 36 лет после смерти поэта: «Когда в 1864 году к рыбницкому храму были пристроены приделы, то могила Федора Слепушкина пришлась близ западного входа у внутренней стены, в которую вделана медная доска с надписью, указывающей место упокоения бывшего церковного ктитора, а находившийся над могилою памятник из белого мрамора отнесен к самой ограде и поставлен на том месте, где похоронены два сына Слепушкина».
Увы, до сегодняшнего дня могила эта не сохранилась. Село Рыбацкое раньше было пригородом Санкт-Петербурга, сейчас это один из районов города. Покровский храм, возле которого нашел свой последний приют Федор Слепушкин, был разрушен. Нынче на его месте построена часовня. А вот тот самый двухэтажный дом на берегу реки Славянки, в котором жила многочисленная семья Слепушкиных, стоит до сих пор. Полузаброшенный дом Слепушкина - один из последних очагов культуры Рыбацкого. Недавно появилась информация о том, что в этом месте планируется строительство жилого комплекса. Однако у дома Слепушкина есть охранная грамота - он имеет статус вновь выявленного объекта культуры. Но выявленный объект - это категория временная, и не исключено, что при очередном рассмотрении судьбы памятника такой статус будет отменен или, наоборот, зданию может быть присвоена категория памятника регионального значения. Хотелось бы верить, что здравый смысл возобладает и дом Слепушкина будет жить.
А вот на родине поэта о нем не забыли - в Тутаеве есть библиотека, носящая его имя. Здесь скрупулезно занимаются исследованием жизни и творчества своего земляка.
Любовь НОВИКОВА.

ПОЭЗИЯ ПРОЗЫ

Одному из самых ярких ярославских прозаиков, Николаю Васильевичу Смирнову,
11 ноября исполнилось 60 лет. Для настоящего писателя это самый плодотворный возраст: уже состоялась творческая биография, есть талант, и, главное, не остыло желание писать.

Николай Смирнов родился в деревне Коровино Мышкинского района, но его детство прошло на прииске имени Покрышкина в Якутии, где после отбытия срока по 58-й статье работал отец.
Еще в годы учебы в Литературном институте имени Горького стихи Николая Смирнова стали появляться в центральной прессе: газете «Труд», альманахе «Поэзия», известном на всю страну журнале «Юность». За эту подборку в 1974 году автор был удостоен премии журнала среди молодых поэтов - «Зеленый листок». Позднее на стихи Николая Смирнова обратил внимание известный русский писатель Виктор Астафьев. «Очень хороши в «Очарованном страннике» стихи, особенно из города Мышкина поэта Смирнова...» - отметил он в письме в редакцию выходящей в Ярославле литературной газеты «Очарованный странник». В 1994 году в этой газете Николай Смирнов был удостоен премии имени Лескова.
Всего у Николая Смирнова вышло четыре сборника стихов: «Кладбищенская земляника» (1991), «Невеста в темном» (1997), «Световое оконышко» (2004), «Пора моя неподсудная» (2005). Две книги стихотворений - «Золотой облак» и «Дом» - с советских времен так и остались лежать неопубликованными в издательствах Москвы и Ярославля.
В последнее десятилетие Николай Смирнов пытается отразить опыт своего колымского детства в прозе - детская память самая наблюдательная и сильная. Ему удалось закончить повести «Василий Нос и Баба Яга», «Сын Коли-бога». Продолжается работа над другими повестями, книгой рассказов и фрагментов «Шествие образов». К радости поклонников  литературного таланта Николая Смирнова, что-то уже удалось опубликовать в областной периодике, в том числе и на страницах «Золотого кольца». В 2009 году Союз российских писателей выпустил двухтомную антологию «Лед и пламень». И в первый том произведений признанных мастеров современной отечественной прозы вошли два рассказа Николая Смирнова - «Метель в уездном городе» и «Животное, покрытое глазами».
У поэтов всегда особая, более богатая на метафоры проза. Взять, к примеру, рассказ «Второй Христос», вышедший в 2009 году в ростовском альманахе «Неро». Казалось бы, совсем небольшой, на две странички, рассказ, повествующий о восьмидесятилетнем старике, а какая сила в его описании! «И вот по этому черному полю идет старик: высокий, сухой, с румяным круглым лицом, голова седая, клокастая. Он в затертой распахнутой телогрейке, грудь навыкат, что-то доброе в его улыбке, свое и отстраненное от обычной жизни. Руки у него ужасные, похожи на лапы, ногти толстые и изогнутые, как когти…» Читаешь и видишь этого старика. И бегущую впереди по тракторному следу собаку, и черную телку, что ходит за хозяином в поселковый магазин и по всем его домашним делам. Куда идет по выжженной, оставляющей пепел на резиновых сапогах земле эта странная троица? Что случилось с нашими заброшенными и вдруг сразу  осиротевшими полями? И отчего такое уныние навевает эта серая затяжная весна? Этими вопросами задается автор, и над ними обречен мучиться читатель.
К сожалению, большинство публикаций Николая Смирнова в журнале «Русский путь», «Ростовском альманахе», ярославских литературных сборниках «Окно» и «Губернаторский сад» выходили такими мышиными тиражами, что разыскать их под силу разве что каким-нибудь литературоведам и библиографам. И все же к своему круглому юбилею Николаю Смирнову при поддержке супруги и дочери удалось выпустить в свет первую книгу своих повестей и рассказов.
Олег ГОНОЗОВ.
Фото автора.

МАРТОВСКОЕ
УТРО
Два образа, два видения. Серый зимний рассвет, когда вечерний свет неотличим от утреннего. Развороченные оловянные сугробы, вытоптанный снег на опушке леса и на фоне черных сосновых стволов сбившиеся тесно всадники. Они измотаны, изнурены ночной битвой и встали здесь, чтобы, может, нырнуть за черные стволы и навсегда скрыться. Что за битва шла здесь, кто эти люди? Это святые, заложившие основу Руси. Сейчас, когда она гибнет от стяжательства и междоусобия, когда ее рвут на куски, они бьются здесь в ночной невидимой битве с силой нездешней, с бесами корыстолюбия и предательства и святые отступают, изнуренные в зимней метельной сече - сейчас уйдут и навсегда оставят Русь… Утро наступит, а ее уже не будет.
Впереди, ближе всех к нам - изможденный, сухолицый воин с цепкими, точно из серебряного серого лица вперившимися в нас глазами. Это Никита Столпник, переборовший восемьсот лет назад в Переславле власть денег и погибший от воров-родственников, принявших железные вериги на его теле за золотые…
И другое видение. Тоже снежное, только снег здесь очищенный, белый, райский, как библейский виссон. Нежным ангельским покровом он окутывает страстотерпцев: императора Николая, и царицу, и дочерей с царевичем. Райский белый снег превращается в свет. Это напоминает о мартовском мире, о весне, о Богоматери Державной, что сама стала нашей царицей, взяв Россию под свое управление. Ее икона тогда была обретена в селе Коломенском. Царевны тихо переговариваются, беззлобно рассказывают, как их убивали, как мучили младшую перед расстрелом. О ее последних мучениях утаено, говорят они, и все было страшнее, чем об этом теперь пишут. Шепот, голоса их серебряные, их белый сияющий смех, точно из света и снега, порхают, смешиваясь с миром, наполняют душу, наконец, пробуждают ее. А это - мартовское утро. Обычное, тяжелое, беспросветное. И ты еще не знаешь, что эти видения навсегда теперь, навечно с тобой, до кончины века, до Страшного суда. От золотых вериг до серебряного шепота всего девять веков - вот и вся Россия.
СЛОМАННЫЙ ТОПОР
Сказочный  крестьянин, у которого все в доме умерли от чумы, ушел в лес, там заснул у дороги под деревом. Ночью проснулся от сильного шума и грохота. Увидел старуху, едущую на телеге: в белом саване, с распущенными волосами, вокруг нее нетопыри, покойники, демоны. Это была сама Чума. Они ехали, и многие придорожные предметы: камни, пни, деревья обращались в демонов и пускались за ними вослед. Мужик хотел ударить ближнего демона топором, но топор обернулся в какую-то нечисть и помчался вослед за старухой. Утром крестьянин обнаружил, что у топора сломано топорище.
Что такое развоплотившийся мир?  В нормальной жизни - это плохое, испорченное, сломанное. Воплотившееся - то, что было в избе у крестьянина, а то, что увидел он ночью в лесу, - развоплотившееся. Вчера думал об этом, а сегодня ночью приснился сон о покойниках. Вероятно, из-за желания получить представление о развоплотившемся. Сон яркий, бело-синий - это покойники в белом, а поверх на них что-то темно-синее. Как больничная форма. На костылях. Их двое, ходят и говорят со мной. Прямые, как плахи, приняли живой вид только условно, внешней тонкой оболочкой - как демоны. Внутри они набиты червями, но общаются со мной как живые. Но ничего путного я от них не услышал. В них не было ничего страшного, но много вещественного, неживого. Сон, как мне казалось, продолжался всю ночь.  
 А в мире  осень: и желто-рыжее, березовое, и красно-коричневое, ольховое и осиновое, - все дымом нарисовано, ярко сквозит и кажется ближе, чем есть. Лишь поля в  перелесках с каждым днем буреют, темнеют, теряя яркость и словно растаивая в дождливом тумане. Обнажается четкая гибкость одиноких берез на околице заброшенной деревни - пустые избы кажутся еще дичее в этом тумане и вечерней мгле.
Самый большой дом под шиферной крышей, со столба еще бегут к нему провода электролинии, под карнизом уцелела лампочка, а наличники с окон сорваны, увезены, дверь распахнута. В голых кустах рядом торчит какая-то сарайка. За деревней под навесом сушат зерно. Машина работает, а людей не видно. На крыше навеса яркое зеленое пятно - проросли попавшие туда семена.
С другой стороны - сжатое поле. На закраине, у кустов, куча заброшенного овса. Сверху он тоже зазеленел, а внутри серый, как зола. По следам видно, что сюда приходил кабан, порылся и ушел.  На соседнем поле стоят мешки с картошкой. Тоже забытые, заброшенные, сгнили… Заброшенность и забытость, развоплощенность…  Те же, что приснились мне в бело-синем сне.  Может, и это сделала та же самая старуха, что навела чуму на деревенский дом и сломала у мужика топор?
ЖИВАЯ  ЗЕМЛЯ
Врыли в землю четыре столба, обшили березовым горбылем, привезли в эту сарайку инструменты и начали строить большую кирпичную коробку - котельную. И все было яркое, странное, как живое: и толстая отсыхающая кора на горбыле, и высокий сутулый злак, трясунка, вздрагивающий у ног подсобника Тохи, когда он в обед усаживался на порожек сарайки и раскладывал на газете картошку и зеленый лук.
Такие желтые злаки стаями стояли по всему отведенному под стройку месту, между штабелями теса и груд песка. А силикатный кирпич своим цветом передразнивал ромашки, что белели по обе стороны у кустов на луговинках. Когда все четверо рыли траншею под фундамент, наткнулись на красные, разомлевшие, как георгины, обломки кирпичей. Долго выковыривали их скрежещущими лопатами. Потом за день открылись прохладные и сочные стены траншеи: плавно песок переходил в глину, бурую и сизую, на солнце она стала яркой, ее щупали, похлопывали, гладили, как загадочный кусок какой-то большой картины.
Костер, прозрачный и жаркий на солнце, казался живее и глины, и ромашек, и людей. Устало умолкая перед ним, отдыхали, сидя на кирпичах, подложив под себя голицы. Наконец, Пряников, самый старший и говорливый, в расстегнутой клетчатой рубашке, не выдерживал: он сбивал с затылка на нос особым жестом серенькую кепчонку, вскидывал лицо к небу и, щурясь от солнца, выговаривал: «Эх, ребята! Посмотрите, а вот кто все это устроил, а?!» - так громко, что собачонка его, рыженькая Белка, срывалась с места. «Что все?» - переспрашивал самый важный строитель, любивший пересказывать газеты, краснолицый Сайкин. «Да природу!.. И все…» - повторял Пряников. Пытался растолковать лучше, но путался, умолкал.
Тоха, инвалид по глазам, подслеповато моргая из-под солдатского «фургона», доставшегося от сына, говорил мало, безглазое лицо выпускало клубы махорочного дыма. Часто с похмелья он ложился на доски или прямо на землю: «Ой, головушка моя, не могу!»  У головы его копошились желтые злаки, их все четверо избегали затаптывать без нужды.
Еще один мужичок, рыженький, заливавшийся потом во время работы, был точно между небом и землей: глядел в кусты, в поле. В глазах его, пока он курил молча, зацветал какой-то огонек, и тогда он запускал слюну в мундштук и гасил изнутри папиросу. И гас тот загадочный огонек в глазах, и он, очнувшись, возвращался к костру, зацеплялся за первое услышанное слово и напевал его: «Жарко-парко»… или «Соль-соль-соль»…
Первым умер Пряников, удивлявшийся: «Кто все это устроил?!» За ним рыженький мужичок, любивший заглядываться в себя. Сайкина разбило параличом. Инвалид по глазам Тоха, едва скрипевший, хоть и сильно сдал, а и теперь жив. Да еще я, самый молодой из этих четверых. И все чаще вспоминаю, как, сняв дерн и нарвавшись на кирпичи, алые, как цветы, будто задышавшие под солнечными лучами, все мы на минуту остановились. Может, и не­осознанно - передохнуть, но мне остро почувствовалось, что мы когда-то здесь, на этом месте, уже были и строили. Ну, если не мы, то точно такие же, как мы, почти как мы, ничего примечательного после себя не оставившие, память о которых гола, как охра траншеи. И души их где-то рядом, поблизости. И эта глина, и кирпичи, и сутулая трясунка кажутся живыми и странными от того, что то, что у нас внутри, у них наружу: безглазые, они видят Бога всей цветной кожей вещества, вплотную, ничем от себя его не заслоняя, и от хранящихся у него человеческих душ. И нам, умной глине, живой земле иногда бывает близка тайна такого зрения.

НАСТОЯЩИЙ

Столетие чего? Смерти Льва Толстого?..
Но ведь это неправда.
Давно-то ушел тот день и век, а я, школьник, впервые открыв «Войну и мир» и, главное, дневники писателя, увидел в них... свою победу! Сам всегда чувствовал: пристально наблюдать за своей душой и следовать ее движениям - подлинное назначение человека.
Забудешь об этом - и фюреры-вожди тебя «направят».
Не дерзал долго даже мечтать (автор сих куцых строк) быть хоть как-то причастным к заповедному поприщу, но, чтоб не чувствовать одиночества, с тех отроческих лет стал вести дневник и спасительно перечитывал из возраста в возраст - всего на сегодняшний день шесть раз - тот роман-путеводитель.
Невозможно и смириться, что после Толстого одно его Отечество перестрадает двумя мировыми войнами, гражданской - после-то Льва Толстого! - и несколькими революциями.
Невозможно, однако, и не признать, что после целого века катаклизмов - уже и атомных, и космических, усугубленных наркотиками и прочими «спинами», - требуется идти куда-то... дальше «Войны и мира», «Анны Карениной», «Воскресения»!
И не между прочим: а на каких «олимпах» ощущал тогда себя сам автор? Еще молодым организовал школу - помещик! - для крестьянских детей.
А став известным и состоятельным, он - глава огромного семейства! - с одного времени отказался от гонораров на все свои последующие произведения.
Провозгласил - участник Кавказской и Крымской войн! - непротивление злу насилием.
Взялся пахать - граф! - землю.
Многодетный отец (жена его - к ее великой чести! - родила более десятка детей, почти всех выкормила своей грудью... да еще и перемогла связи мужа с крестьянками), он вдруг посчитал, что половой акт... отвратителен.
Учреждена была Нобелевская, «динамитная», премия, и Толстой посылает письмо в ее комитет: назначить первую духоборам  за их отказ брать в руки оружие! А когда узнал и о своем таком возможном «триумфе», дал знать: от премии откажется.
Появился только велосипед, и Толстой освоил было новое изобретение, но уже вскоре сетовал об этом своем увлечении.
Чего ни коснись, он, Толстой, во всем характерно человечески настоящий.
Родилось тогда кино: кого снять одним из первых?  Разумеется, Толстого. Он же, оказавшись перед объективом, спросил энтузиастов: дескать, ему что, перекувырнуться?
Явился прообраз нынешнего магнитофона, и Толстой диктует начало своей нашумевшей статьи: «Не могу молчать. Не могу и не могу». И далее - о тогдашнем соседстве виселиц и балов...
Нынешнему землянину, очарованному пестрыми «звездами» и оснащенному фантастическими интернетами, разве досуг погадать: чего ему - Толстому! - по жизни не хватало?
В конце концов октябрьской ночью он, седой старец, тайком ушел из дома... в дороге простудился... сошел с поезда на какой пришлось станции...
И последние слова его - о любви к истине.
Неуемный труженик мысли и такой же в ней путаник, он велик и своей загадочностью: на все иметь именно свое мнение!
...Так куда же идти после Толстого?
Надо, по крайней мере, иметь известный духовный потенциал и попросту смелость, чтобы проговорить это слово: «после»...
Например, один тогдашний преуспевающий врач, увлеченный идеями писателя - иностранец, - уехал навсегда в Австралию лечить тамошних жителей.
Да и недавно был подобный шум на весь мир: российский ученый отказался от миллиона «зеленых», следовавших ему за неслыханный результат в математике.
Кстати, догадался ли нынешний прогресс «вывесить» в своей вездесущей и всеохватной Сети... живой голос Льва Николаевича Толстого?
Я же с признательностью к его тени напомню, прежде всего себе, еще деталь из быта настоящего русского писателя: и лежа на смертном одре, он продолжал шевелить пальцами руки...
Евгений КУЗНЕЦОВ.

ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ МОЯ

20 ноября исполняется 60 лет Михаилу Китайнеру. Его имя известно практически всем ярославцам, так или иначе связанным с литературой. Вот уже 20 лет он возглавляет книжное издательство, которое за годы своего существования трижды меняло название. Сначала оно называлось «Дебют» и являлось первым коммерческим книжным издательством в России. Оно благополучно прогорело, и на его пепелище появилось издательство «Нюанс», которое не только не прогорело, но и стало самым известным в Ярославской области. И даже превратившись в последние годы в «Индиго», оно имеет все то же лицо - Михаил Китайнер.

Но далеко не все знают, что всю жизнь генеральный директор книжного издательства «Индиго» пишет стихи. Долгие годы не знала об этом даже я, хотя довелось нам с Мишей не один год встречаться в редакции газеты «Юность». Я занималась в литературном объединении, а он  вел отдел сатиры и юмора. Юмора он не утратил и до сих пор, любит подшутить прежде всего над собой. Ну а попасться под острый язычок его сатирического дара не советую никому. А еще Михаил Китайнер обладает феноменальной памятью на стихи. Причем в его голове умещаются не только классики, там находит место все талантливое, что хотя бы раз попалось ему на глаза. А потому беседовать с Китайнером культурному человеку - истинное удовольствие.
Первую книгу своих стихов - «Понедельники» - он выпустил в 1991 году тиражом 10 тысяч экземпляров, и она разошлась довольно быстро. Его строчки «Жизнь начать захочешь с понедельника, а дотянешь... только до субботы» стали крылатыми. Иногда я их слышу от людей, которые самого автора в глаза не видели. Но с изданием второй книги Китайнер не торопился. Она вышла лишь в 2007 году и называлась «Семь понедельников». Сам автор со свойственным ему юмором называет эту книгу почти полным собранием сочинений в одном томе и признается, что сейчас стихов пишет мало.
Любовь НОВИКОВА.
Фото Виктора ОРЛОВА.

Предлагаем вам стихи из книги Михаила Китайнера «Семь понедельников»:

ПОНЕДЕЛЬНИКИ
Иногда, назвав себя
бездельником
И решив, что в жизни сделал мало,
Твердо намечаешь
с понедельника
В новой жизни новое начало.
Но идут недели за неделями,
И, глядишь, ничто иным не стало:
Как в дороге вехи - понедельники -
Навсегда забытые начала.
Но года отнюдь
не беспредельные -
Их считать когда-нибудь
придется.
Каждый раз все меньше
понедельников
Для начал нам в жизни остается.
И однажды, все ж замыслив
дельное,
Прочь откинув прежние заботы,
Жизнь начать захочешь
с понедельника,
А дотянешь... только до субботы.
ПАМЯТЬ
Мы забываем: время
неподвластно
Ни строчкам писем,
ни звонкам ночным...
Уходим мы в безбрежное
пространство,
Из памяти людской уходим мы.
Пока мы рядом - мы для всех
желанны,
Но стоит нам уйти - не обессудь:
Нас время скроет сереньким
туманом,
Лишь изредка нас вспомнит
кто-нибудь.
Мчит время, мчит испуганною
птицей,
Пойди попробуй угонись за ней...
И гаснут в нашей памяти зарницы
Утраченных и зря прошедших
дней.
Те дни скрывают время под золою,
Золою прогоревшего костра.
Погас костер. Над памятью
людскою
Лежит зола, как сумерки, сера.
И смысла нет спешить
сюда обратно,
И мы стоим, захлестнуты тоской,
Сраженье проигравшие солдаты
Над пепелищем памяти людской.
.  .  .
Я позабыл, как пишутся стихи...
Как мне хотелось все начать
сначала,
Но, словно бы расплатой за грехи,
Душа моя уставшая молчала.

Ей не хватало горечи утрат,
Недоставало счастья и отваги,
И строки не лились из-под пера,
А лишь пером писались по бумаге.

Я написал немало этих строк,
Усеяв стол бумажными листами,
Перечитал.
И вновь себя заставил
Закрыть до срока вечное перо...
ВЕРА
Лесным застигнутый пожаром,
Лось от огня стремглав бежал,
Но с каждым мигом злее жалил
И настигал лесной пожар.

Но вдруг средь этого разгула,
Разбередив надежду в нем,
Трава зеленая мелькнула,
Не опаленная огнем.

И лось в стремительном полете
Взмыл над спасительной травой
И в тот же миг... увяз в болоте,
В трясине многовековой.

Но он был так огнем напуган,
Так ужас был его велик,
Что лось трясину, словно друга,
Воспринял в самый первый миг.

Он в ней тонул, спастись
бессилен,
Он смерти чувствовал крыла...
Но свято верил, что трясина
Его от пламени спасла...
.  .  .
Сто путей стоптал подошвами,
Сто дорог.
Я спешил к тебе, хорошая,
На порог.
Встал пред дверью,
как пред звонницей,
Но рука
Не решается дотронуться
До звонка.
Как ты встретишь:
словом ласковым
Иль мольбой?
Я пришел, но не напрасно ли
За тобой?
Вдруг дороги, что отмерил я
За года,
Привели меня намеренно
Не туда?
Вдруг?
Но дверь уже распахнута,
И глаза
Полыхнут, подобно палехским
Образам.
Все сомнения развеются,
Стихнет боль.
И придет ко мне уверенность.
И любовь.
.  .  .
Мы ловили синиц.
Журавли пролетали над нами.
Высоко пролетали -
Мы их не хотели ловить.
Мы ловили синиц.
Мы их ловко хватали руками
И сажали их в клетки,
Как символы нашей любви.
Мы ловили синиц.
Нам для счастья синиц не хватало.
Что там клетки!
У нас
И в вольерах была теснота...
Только к нам вместо счастья
Опять приходила усталость,
Да и наши синицы
Уже разучились летать.
Так текли наши дни:
Одинаковы, хмуры, безлики,
Но случалось порой
Нам услышать сквозь гомон
синиц,
Как из выси неслись
Журавлей пролетающих крики -
Недоступных и нами
Ни разу не пойманных птиц.
И однажды, когда
Нам опять захотелось синицу
В честь какого-то дня
На потеху себе изловить,
Перед нами возникли
Прекрасные белые птицы -
Ждать уставшие нас,
Сами в руки к нам шли журавли.
Но в вольерах у нас
Было тесно от маленьких птичек -
Наших символов скромных,
Прошедших в бездумии дней.
Жаль нам было с тобой
Отпускать незаметных синичек,
И решили тогда
Мы на волю пустить журавлей.
Золотое кольцо

Поделиться
Комментировать